— Что же? Какое теперь будет твое решенье? — спросил у Патапа Максимыча Стуколов.
— Да я не прочь, только наперед съезжу увериться, — отвечал Патап Максимыч.
— Когда поедешь? — спросил паломник.
— Отсюда прямо, — отвечал Патап Максимыч. Петухи запели, отец Михаил с места поднялся.
— Ахти, закалякался с тобой, разлюбезный ты мой Патап Максимыч,сказал он. — Слышь, вторы кочета поют, а мне к утрени надо вставать… Простите, гости дорогие, усните, успокойтесь… Отец Спиридоний все изготовил про вас: тебе, любезненькой мой Патап Максимыч, вот в этой келийке постлано, а здесь налево Якиму Прохорычу с Самсоном Михайлычем. Усни во здравие, касатик мой, а завтра, с утра, в баньку пожалуй… А что, на сон-то грядущий, мадерцы рюмочку не искушаешь ли? Патап Максимыч с Дюковым выпили по рюмке, выпил и гостеприимный хозяин. Паломник мрачно простился с отцом Михаилом.
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись и его простодушное добросердечие, его на каждом шагу заметная домовитость и уменье вести хозяйство, а пуще всего то, что умеет людей отличать и почет воздавать кому следует. «На все горазд, — думал он, укладываясь спать на высоко взбитой перине. — Молебен ли справить, за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!» Уверения игумна насчет золота пошатнули несколько в Патапе Максимыче сомненье, возбужденное разговорами Силантья. "Не станет же врать старец божий, не станет же душу свою ломать — не таков он человек, — думал про себя Чапурин и решил непременно приняться за золотое дело, только испробует купленный песок. «Сам игумен советует, а он человек обстоятельный, не то что Яким торопыга. Ему бы все тотчас вынь да положь». В думах о ветлужских сокровищах сладко заснул Патап Максимыч, богатырский храп его скоро раздался по гостинице. Паломник и Дюков еще не спали и, заслышав храп соседа, тихонько меж собой заговорили.
— Эк его, старого хрена, дернуло! — шептал паломник. — Чем бы заверять да уговаривать, а он в город советует: "Поезжай, уверься! Кажется, все толком писал к нему с Силантьевым сыном — так вот поди ж ты с ним… Совсем с ума выступил!
— Что ж, пущай его съездит! — молвил Дюков.
— Пущай съездит! — передразнил паломник приятеля.
— А что Силантий-от продал ему? Какой у него песок-от? — Мягонькой? — улыбнувшись, спросил Дюков.
— То-то и есть, — ответил Яким Прохорыч. — Надо дело поправлять.
— Надо, — согласился Дюков.
— Ты вот что сделай, — говорил паломник. — В баню с ним вместе ступай, подольше его задерживай, я управлюсь тем временем. Смекаешь? — Ладно, — сказал Дюков. — Сибирским подменю, настоящим.
— Понимаю. — Целковых на триста отсыпать придется, — ворчал Стуколов.Ишь оно, пустое-то мелево, чего стоит!.. Триста целковых не щепки… Поди-ка выручай потом.
— Выручишь! — сказал Дюков.
— Выручим ли с Патапа, нет ли, а завтра же я триста целковых со старого болтуна справлю… Эка язык-от не держится… Слышал?.. Ведь он чуть-чуть про картинку не брякнул…
— Да… Я, признаться, струхнул, — молвил Дюков.
— Писано было ему, старому псу, подробно все писано: и как у ворот подольше держать, и какую службу справить, и как принять, и что говорить, и про рыбную пищу писано, и про баню, про все. Прямехонько писано, чтоб, окроме золотого песку, никаких речей не заводил. А он — гляди-ка ты!
— Да, — согласился Дюков.
— Хоть бы тысчонок десять с Патапа слупить, — молвил паломник. — И за то бы можно было благодарить создателя… Ну, да утро вечера мудренее — прощай, Самсон Михайлыч.
— Спокойной ночи, — отвечал, зевая, полусонный Дюков и, повернувшись на бок, заснул. Но паломник еще долго ворочался на тюфяке — жаль было ему расставаться с сибирским песком. Поднялись ранехонько, на заре, часу в шестом. Только узнал игумен, что гости поднимаются, сам поспешил в гостиницу, а там отец Спиридоний уж возится вкруг самовара.
— Что, гости дорогие, каково спали-ночевали, весело ли вставали? — радушно улыбаясь, приветствовал Патапа Максимыча с товарищами отец Михаил.
— Важно спали, честный отче! — ответил Патап Максимыч. — Уж так ты нас успокоил, так уважил, что вовеки не забуду.
— Ах ты, любезненькой мой!.. — говорил игумен, обнимая Патапа Максимыча. — Касатик ты мой!.. Клопы-то не искусали ли?.. Давно гостей-то не бывало, поди голодны, собаки… Да не мало ль у вас сугреву в келье-то было!.. Никак студено?.. Отец Спиридоний, вели-ка мальцу печи поскорее вытопить, да чтобы скутал их вовремя, угару не напустил бы. Молча поклонился гостиник и поспешил исполнить веление настоятеля.
— А в баньку-то? — спросил игумен Патапа Максимыча. — Уж опарили… Коли жарко любишь, теперь бы шел. Мы, грешные, за часы пойдем, а ты тем временем попарься. По строгому монастырскому уставу, что содержится в скитах, баня не дозволяется. Мыться в бане, купаться в реке, обнажать свое тело — великий грех, а ходить век свой в грязи и всякой нечистоте — богоугодный подвиг, подъятый ради умерщвления плоти. Возненавидь тело свое, смиряй его постом, бдением, бессчетными земными поклонами, наложи на себя тяжелые вериги, веселись о каждой ране, о каждой болезни, держи себя в грязи и с радостью отдавай тело на кормление насекомым, — вот завет византийских монахов, перенесенный святошами и в нашу страну. Но не весь этот завет исполняется. Старые народные обычаи крепко держатся, и баня с вениками, которым, говорят, еще апостол Андрей дивовался на Ильмени, удержалась и в пустынях, и в монастырях, несмотря на греческие проклятья. Не ходят в баню лишь те скитские жители, что самое подвижное житие провождают, да и те ину пору не могут устоять против «демонского стреляния» — парятся. В Красноярском скиту от бани никто не отрекался, а сам игумен ждет, бывало, не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть свою. Оттого банька и была у него построена на славу: большая, светлая, просторная, с липовыми полками и лавками, менявшимися чуть не каждый год. Узнав из письма, присланного паломником из Лукерьина, что Патапа Максимыча хоть обедом не корми, только выпарь хорошенько, отец Михаил тотчас послал в баню троих трудников с скобелями и рубанками и велел им как можно чище и глаже выстрогать всю баню — и полки, и лавки, и пол, и стены, чтобы вся была, как новая. Чуть не с полночи жарили баню, варили щелоки, кипятили квас с мятой для распариванья веников и поддаванья на каменку. Диву дался Патап Максимыч, войдя в баню; уважение его к отцу Михаилу удвоилось. Такой баней сроду никто не угощал его. В предбаннике на лавках высоко, в несколько рядов, наложены были кошмы, покрытые белыми простынями; весь пол устлан войлоками, и на них раскидано пахучее сено, крытое тоже простынями. В бане на полках и на лавках настланы были обданные кипятком калуфер, мята, чабер, донник (Калуфер, или кануфер,balsamita vulgaris; чабер — satureia hortensis: донник — melilotus officinalis.) и другие пахучие травы. На лавках лежали веники, стояли медные луженые тазы со щелоком и взбитым мылом, а рядом с ними большие туес (Бурак, сделанный из бересты, с тугою деревянною крышкой.), налитые подогретым на мяте квасом для окачивания перед тем, как лезть на полок. На особом, крытом скатертью, столике разложены были суконки, мелко расчесанные вехотки (Вехотка — пучок расчесанного мочала. Суконка — лоскут сукна или байки, которым мылятся.) и куски казанского яичного мыла.
— Сумел банькой употчевать отец игумен, — молвил Патап Максимыч дюжим бельцам, посланным его парить. — Вот баня так баня, хоть царю в такой париться. Ай да отец Михаил! Две пары веников охлыстали бельцы о Патапа Максимыча, а он таял в восторге да покрикивал: — Поддавай, поддавай еще!.. Прибавь парку, миленькие!.. У, жарко!.. Поддавай а ты, поддавай!.. И дюжие бельцы, не жалея мятного кваса, плескали на спорник (Крупный булыжник в банной каменке; мелкий зовется «конопляником».) туес за туесом и, не жалея Патапа Максимыча, изо всей силы хлыстали его как огонь жаркими вениками. Вдруг Патап Максимыч прыгнул с полка и стремглав кинулся к дверям. Распахнув их, вылетел вон из бани и бросился в сугроб. Снег обжег раскаленное тело, и с громким гоготаньем начал Чапурин валяться по сугробу. Минуты через две вбежал назад и прямо на полок. — Хлыщи жарче, ребятушки… Поддавай, поддавай, миленькие!.. — кричал он во всю мочь, и бельцы принялись хлыстать его еще пуще прежнего. Три раза валялся в сугробе Патап Максимыч, дюжину веников охлыстали об него здоровенные бельцы, целый жбан холодного квасу выпил он, запивая банный пар, насилу-то, насилу отпарился. И когда лег в предбаннике на разостланные кошмы, совсем умилился душой, вспоминая гостеприимного игумна.