Изменить стиль страницы

— Этак, пожалуй, старцы нас и не пустят, подумают, опять разбойники нагрянули, — сказал Патап Максимыч.

— Пустят, как не пустить. Меня знают, — отвечал Стуколов. Прошло немало времени, как в монастыре снова послышались людские голоса.

— Отец вратарь, скоро ли ты? Отпирай! — крикнул Стуколов.

— Да вот отец казначей пришел поспрошать, что за люди, — послышалось из-за ограды. — Ты, что ль, будешь, отец Михей? — крикнул Стуколов.

— Я, грешный инок Михей, — отвечал казначей. — А вы кто такие?

— Да ведь сказано было вратарю, что Стуколов Яким гостей привез… Сказывали отцу игумну аль нет еще?

— Отец Михаил повечерие правит — нельзя с ним теперь разговаривать, — отвечал привратник. — Потому я отцу казначею и доложился.

Аль меня по голосу-то не признаёшь, отец Михей? — спросил паломник.

— Как через ворота человека признать по голосу? Я же и на ухо крепонек.

— Ах вы, старцы божьи!.. — крикнул Стуколов. — Не воры к вам приехали, свои люди, знакомые. Благослови, отец Михей, ворота отворить.

— Да гости-то кто такие с тобой? — спросил казначей.

— Дюков Сампсон Михайлович, дружок отцу-то Михаилу, — сказал Стуколов, — да еще Патап Максимыч Чапурин из Осиповки.

— Не братец ли матушки Манефы комаровской? — спросил отец Михей.

Он самый, — отвечал Стуколов.

— Ин обождите маленько, пойду благословлюсь у отца игумна, — сказал казначей, и вскоре послышались шаги удалявшихся внутрь монастыря. Притихший собачий лай поднялся пуще прежнего. Из себя вышел Патап Максимыч, браниться зачал. Бранил игумна, бранил казначея, бранил вратаря, бранил собак и всю красноярскую братию. Пуще всего доставалось Стуколову. — К какому ты лешему завез меня! — кричал он на весь лес. — Понесла же меня нелегкая в это гнездо проклятое… Чтоб их всех там свело да скорчило!.. Ночевать, что ли, тут в лесу-то?.. Шайтан бы побрал их, этих чернецов окаянных!.. Что они морозить нас вздумали?.. Аль деревенских девок прячут по подпольям?.. — Не греши праздным словом на божьих старцев, — уговаривал его паломник. — Потерпи маленько. Иначе нельзя — на то устав… Опять же народ пуганый — недобрых людей опасаются. Сам знаешь: кого медведь драл, тот и пенька в лесу боится. Не внимал уговорам Патап Максимыч, ругани его конца не виделось. До того дошел, что он, харкнув на ворота и обозвав весь монастырь нехорошими словами, хотел садиться в сани, чтобы ехать назад, но в это время забрякали ключами, и продрогших путников путников пустили в монастырскую ограду. Там встретили их четверо монахов с фонарями. До десятка собак с разнообразным лаем, ворчаньем и хрипеньем бросились на вошедших. Псы были здоровенные, жирные и презлые. Кроме маленькой шавки, с визгливым лаем задорно бросавшейся гостям под ноги, каждая собака в одиночку на волка ходила. — Лыска!.. Орелка!.. Жучка!.. По местам, проклятые!.. Цыма, Шарик!.. Что под ноги-то кидаешься?.. По местам…кричали на собак монахи и насилу-насилу успели их разогнать.

— Чего с такой псарней разбою бояться, — ворчал не уходившийся еще Патап Максимыч. — Эти псы целый стан разбойников перегрызут.

— Повечерие на отходе, — чуть не до земли кланяясь Патапу Максимычу, сказал отец Спиридоний, монастырский гостиник, здоровенный старец, с лукавыми, хитрыми и быстро, как мыши, бегающими по сторонам глазками. — Как угодно вам будет, гости дорогие, — в часовню прежде, аль на гостиный двор, аль к батюшке отцу Михаилу в келью? Получаса не пройдет, как он со службой управится.

— По мне все едино, — сухо ответил Патап Максимыч. — В часовню так в часовню, в келью так в келью.

— Так уж лучше в часовню пожалуйте, — сказал отец Михей. — Посмотрите, как мы, убогие, божию службу по силе возможности справляем… А пожитки ваши мы в гостиницу внесем, коней уберем… Пожалуйте, милости просим, и казначей отец Михей повел гостей по расчищенной между сугробами, гладкой, широкой, усыпанной красным песком дорожке, меж тем как отец гостиник с повозками и работниками отправился на стоявший отдельно в углу монастыря большой, ставленный на высоких подклетах, гостиный дом для богомольцев и приезжавших в скит по разным делам. Войдя в часовню, Патап Максимыч поражен был благолепием убранства и стройным чином службы. Старинный, ярко раззолоченный иконостас возвышался под самый потолок. Перед местными в золоченых ризах иконами горели ослопные свечи, все паникадила были зажжены, и синеватый клуб ладана носился между ними. Старцы стояли рядами, все в соборных мантиях с длинными хвостами, все в опущенных низко, на самые глаза, камилавках и кафтырях. За ними ряды послушников и трудников из мирян; все в черных суконных подрясниках с широкими черными усменными (Усма — выделанная кожа, усменный — кожаный.) поясами. На обоих клиросах стояли певцы; славились они не только по окрестным местам, но даже в Москве и на Иргизе. Середи часовни, перед аналогием, в соборной мантии, стоял высокий, широкий в плечах, с длинными седыми волосами и большой окладистой, как серебро белой, бородой, старец и густым голосом делал возгласы. Это был сам игумен — отец Михаил. Служба шла так чинно, так благоговейно, что сердце Патапа Максимыча, до страсти любившего церковное благолепие, разом смягчилось. Забыл, что его чуть не битых полчаса заставили простоять на морозе. С сиявшим на лице довольством рассматривал он красноярскую часовню. "Вот это служба так служба, — думал, оглядываясь на все стороны, Патап Максимыч. — Мастера богу молиться, нечего сказать… Эко благолепие-то какое!.. Рогожскому мало чем уступит… А нашей Городецкой часовне — куда! Тех же щей да пожиже влей… Божье-то милосердие какое, иконы-то святые!.. Просто загляденье, а служба-то, служба-то — первый сорт!.. В Иргизе такой службы не видывал!.. Наружность игумна тоже понравилась Патапу Максимычу. Еще не сказав с ним ни слова, полюбил уж он старца за порядки. Прежней досады как не бывало. «Эка здоровенный игумен-от какой, ровно из матерого дуба вытесан…— думал, глядя на него, Патап Максимыч. — Ему бы не лестовку в руку, а пудовый молот… Чудное дело, как это он с разбойниками-то не справился… Да этакому старцу хоть на пару медведей в одиночку идти… Лапища-то какая!.. А молодец богу молиться!.. Как это все у него стройно да чинно выходит…» Кончилось повечерие. Проговорил отпуст отец Михаил и обратился к старцам: — Отцы и братие и служебницы сея честныя обители!.. Возвещаю вам радость велию: убогое жительство наше посетили благочестивые христолюбцы, крепкие ревнители святоотеческой веры нашея древлего благочестия. Чем воздадим за такую милость, к нам бывшую? Помолимся убо о здравии их и спасении и воспоем господу богу молебное пение за милости творящих и заповедавших нам, недостойным, молиться о них. Братия, обернувшись зараз, чуть не до земли поклонились гостям, а отец Михаил замолитвовал канон о здравии и спасении. Головщик правого клироса звонким голосом поаминил и дробно начал чтение канона. Тут уж совсем растаял Патап Максимыч. Любил почет, особенно почет церковный. Пуще всего дорожил он тем, что с самой кончины родителя, многие годы бывшего попечителем Городецкой часовни, сам постоянно был выбираем в эту должность. Льстило его самолюбию, когда, бывая в той часовне за службой, становился он впереди всех, первый подходил к целованию Евангелия или креста, получал от беглого попа в крещенский сочельник первый кувшин богоявленской воды, в вербну заутреню первую вербу, в светло воскресенье первую свечу… Но такого почета, какой был оказан ему в Красноярском скиту, никогда ему и во сне не грезилось. Как было не растопиться сердцу, как не забыть досады, что взяла было его у ворот монастыря? Слеза даже прошибла Патапа Максимыча. «Сторублевой мало! — подумал он. — Игумен человек понимающий. По крайности сторублевую с двумя четвертными надо вкладу положить». Слушает, а отец Михаил поминает о здравии и спасении рабов божиих Патапия, Ксении, девицы Анастасии, девицы Параскевы, инокини Манефы, рабы божией Агрипины. «Глядь-ка, глядь-ка,удивлялся Патап Максимыч, — всех по именам так и валяет… И Груню не забыл… От кого это проведал он про моих сродников?.. Две сотенных надо, да к Христову празднику муки с маслом на братию послать». Когда же наконец стал отец Михаил поминать усопших родителей Чапурина и перебрал их чуть не до седьмого колена, Патап Максимыч, как баба, расплакался и решил на обитель три сотни серебром дать и каждый год мукой с краснораменских мельниц снабжать ее. Таким раем, таким богоблагодатным жительством показался ему Красноярский скит, что, не будь жены да дочерей, так хоть век бы свековать у отца Михаила. «Нет, — думал Патап Максимыч, — не чета здесь Городцу, не чета и бабьим скитам… С Рогожским потягается!.. Вот благочестие-то!.. Вот они, земные ангелы, небесные же человеки… А я-то, окаянный, еще выругал их непригожими словами!.. Прости, господи, мое согрешение!»