Изменить стиль страницы

Слоняться по улицам или по центральному проспекту в День независимости было совсем уж ни к чему, и он это знал. Между тем, сидеть дома было для него мучительно и почти что невыносимо. Потому-то, когда он добрел до главного проспекта и увидел выстроенные войска, послушно стоящих ребятишек, гражданские и военные власти на трибуне, музыкантов, барабанщиков и людей с оружием, — вот тогда-то ему и стало ясно, быть может, слишком поздно, — что домой он больше не вернется.

Потому что судьба его свершится здесь, на этом проспекте, где — в чем он был уверен — он останется навсегда, чтобы осуществить последний замысел в своей неудавшейся жизни. Злобно усмехаясь уголками губ, навсегда забыв жену, детей и свое ветхое и скудное имущество, он приблизился к трибуне, насколько это позволяло полицейское оцепление. И там, сдерживаемый подозрительно косившейся на него шеренгой блюстителей порядка, он долго стоял, с болезненною настойчивостью вглядываясь в невозмутимое лицо президента.

Ребенок застонал в колыбели, и женщина бросилась к нему с ужасом, застывшим в глазах. Мужчина в ожидании замер в дверях. Женщина наклонилась и наморщила озабоченный лоб. Тыльной стороной ладони она притронулась ко лбу мальчика и произнесла:

— У него жар.

Мужчина пробормотал что-то неразборчивое, а женщина многозначительно поглядела на него.

— Что, прямо сейчас? — спросил мужчина.

— Да, сейчас. Иначе нельзя, — ответила женщина, взяв мальчика на руки.

— Где врача-то найти в праздничный день? — проворчал мужчина.

Женщина взяла сумку с койки и, не выпуская ребенка из рук, стала искать шаль, чтобы укрыть его. Найдя кусок изодранной ткани, она умоляюще посмотрела на мужчину.

— Надо сейчас же идти, медлить нельзя. Ты только посмотри, какой у него жар!

Мужчина испуганно прикоснулся ко лбу мальчика и понял, что иного выхода нет. Он надел потертый пиджак и проверил, в порядке ли документы. Оказалось, в порядке.

— Ну, если только эти сукины дети…

Он не закончил фразу. Поглядев еще раз на мальчика, он легонько подтолкнул женщину к выходу.

В День независимости он проснулся в восемь часов утра, взглянул на солнечный луч, проникавший в окно, решил, что жизнь лишена какого бы то ни было смысла, и с силой вонзил иглу в вену. Надавил на поршень шприца и, прежде чем погрузиться в бред, успел подумать, что все могло быть совсем иначе, если бы он однажды не избрал этот тернистый путь. Ему показалось несколько абсурдным, что он пришел к такому выводу в день, когда Бразилия праздновала годовщину своей независимости, а он — свой сорок пятый день рождения. Сорок пять лет — это уже старость, пробормотал он, вытаскивая иглу из вены, да, это уже старость. И, бросив шприц на пол, медленно поплелся к кровати и лег, как будто начиная долгую церемонию, потому что все начиналось сейчас, а начало всего — это лишь то, что осталось. Потому что жизнь, говорил он — штука не новая, и в День независимости перед его мысленным взором проносились все сорок пять лет его долгой, медлительной и горькой жизни.

И он увидел два столкнувшихся в воздухе самолета, на одном из которых летел маршал Умберту ди Аленкар Кастелу Бранку, первый президент-военный, помазанный на царство государственным переворотом 31 марта 1964 года. Объятый ужасом маршал втягивал голову в плечи, когда все было охвачено огнем, стонал, сжавшись в комок, — и вот все превратилось в груду железа, а сам маршал — в кучку пепла и праха. Что же теперь осталось от вождя освободительной революции бразильского народа? Ничего. И он увидел мертвецов, шествующих стройными рядами на город Бразилиа, вспомнил, как бесстыдно искажались и извращались факты, но это не казалось странным, ибо все было записано в бесовских книжках. А еще он видел восстание черных ангелов в ночном небе над столицей и услышал вопли истязуемых — среди них был его младший брат, студент, убитый в тюрьме, слепой, потому что ему выбили глаза, глухой, потому что ему проткнули барабанные перепонки, бесполый, потому что ему раздавили яички, и безумный, потому что его мозг денно и нощно терзали бесы из царства террора. Увидел он и этих бесов, награжденных за отвагу и защиту благородных установлений родины, традиций и священного права частной собственности. А еще он видел, как эти толстые, крепкие и надменные люди разражаются сатанинским смехом, обнажая длинные, острые зубы — и зубы эти непрестанно росли, больше похожие на когти, их налитые кровью глаза, их волосы, и превращались они в отвратительных зверей, в хищных драконов, в ядовитых змей, в ящеров, скорпионов, пауков, озлобленных тварей, увешанных медалями.

Первое, о чем он вспомнил — это то, что он всегда боялся высоты. Ужас наводнил все его существо, и он старался не глядеть вниз. Непрочные, шаткие строительные леса, казалось, рухнут под тяжестью страха — но он не сдавался. Он выругался, недовольный тем, что ему приходится работать в День независимости, во внеурочное время, и посмотрел вверх. Здание, казалось, готово проткнуть небо, а наверху десятки людей в комбинезонах и касках испуганно смотрели вниз.

Он тоже посмотрел вниз и увидел, как на углу, на пересечении с главным проспектом маршируют военные. Он вспомнил детство и улыбнулся. Ему тогда хотелось быть солдатом, потому что очень нравилась оливковая форма и винтовка на плече во время парадов.

— Мать твою так! — крикнул он во весь голос. — Каким же я был дураком.

От высоты у него кружилась голова, и он спрашивал себя, какого черта устроился на такую работу. Его дрожащие руки застегнули ремень безопасности. Только что он уронил молоток. Снова посмотрев вверх, он увидел, что парни что-то говорят, но не мог разобрать слов. У него создалось впечатление, что они хотят его о чем-то предупредить, но он ничего не понял и снова принялся за работу.

Через несколько минут он снова посмотрел вниз и увидел группу людей, тревожно размахивающих руками. Леса покачнулись, и он заподозрил неладное. При втором рывке его качнуло, и он чуть было не ударился о громадную балку, и тут ему все стало ясно. Похолодев от ужаса, он машинально дернул за веревку, подавая сигнал, чтобы его спустили.

— Выбирайте одно из двух, — сказал профессор. — Либо вы пишете книги для широкого читателя, либо не пишете. Если не пишете, у вас все равно остается несколько возможностей выбора. Одна из них — это созерцать собственный пупок, что, впрочем, довольно благодарно и утешительно. Да и кому, кстати говоря, не нравятся пупки? Если не хотите описывать собственный пупок, можете описать пупок вот этой девушки, правда ведь? Я другого такого красивого пупка сроду не видал. А вы?

Профессор уже успел порядком набраться. Несмотря на это, я продолжал упорно рассуждать о благородных целях литературы как искусства, способного отражать реальное и ирреальное, прекрасное и безобразное. Прошел официант с подносом, на котором стояло несколько стаканов виски, и все наши взоры обратились к нему. Меня уже подташнивало, в желудке делалось черт знает что, и все же я был готов еще выпить.

— Я согласен, что это благодарное дело, — сказал Уго, насилу держась на ногах. — Но это совсем не просто.

— Послушайте, вы — идиот, — проворчал профессор, весь раскрасневшийся и с трудом выговаривавший слова.

Самое неприятное на встречах подобного рода — это когда начинают обсуждать тему, послужившую поводом для встречи. Уго сочинял рассказы, а профессор когда-то пробавлялся стихами. Афонсу собирался написать революционную книгу, но еще даже не принимался за нее из страха перед цензурой и полицией. Пока политическое положение в стране не изменится, — обосновывал он свою позицию, — пусть до тех пор вызревают идеи.

— Мне нужно пожить. Нужно приобрести жизненный опыт. Вот тогда уже ничто меня не остановит.

Лусия писала политические памфлеты, хоть и не слишком верила в то, что ее вдохновляло. Однако ее распирало от гордости: будучи женщиной, она считала, что мужества у нее больше, чем у любого из нас, а мы действительно боялись агентов спецслужб и опасались откровенно говорить по телефону о волнующих нас вещах.