Здесь я привожу копии двух моих писем, написанных в разное время. Первое — написано в апреле:

«Моему любимому сыну Метону, служащему под командованием Гая Юлия Цезаря в Галлии, от любящего отца в Риме, да пребудет с тобой Фортуна.

Ночь тепла, а еще теплее она становится от языков пламени, вырывающихся из дома, расположенного неподалеку.

Сейчас я все объясню.

Некоторое время тому назад я читал книгу в саду. Взглянув на темнеющее небо, я заметил, что оно имеет какой-то странный красноватый оттенок, но подумал, что это от багрового заката. Я собирался позвать раба, чтобы он принес лампу, но он сказал, что у двери ожидает посетитель. В сад ворвался наш сосед Марк Целий и спросил, можно ли посмотреть на пожар с нашей террасы. Мы вместе поднялись в мою спальню, где уже стояла Вифания и смотрела, как пламя охватывает дом Цицерона.

Несколько дней тому назад Цицерон уехал, опасаясь преследования народного трибунала Клодия. Недовольство Цицероном зрело уже давно. Находятся такие, кто славит его до сих пор, но многие, даже самые приверженные его поклонники, уже устали от того, что он постоянно вспоминает, как героически пресек заговор Катилины, и все его высказывания стали расхожими шутками. Смеются и над его самонадеянностью, тщеславием и грубостью. Красс презирает его, Помпей едва терпит, а то, что испытывает к нему Цезарь, ты и сам знаешь. Было множество людей во всех классах и слоях общества, которые симпатизировали Катилине, хотя и не присоединялись к нему. Они терпеть не могут, когда Цицерон хвастается своей победой и поносит мертвого.

Клодий способный политик, он сумел организовать народ (Хозяин Толпы, называют его) и до полусмерти запугать оптиматов. Говорят, что с Цицероном у них личная вражда (из-за жены Цицерона, Теренции, которая обвинила сестру Клодия в том, что она собиралась разлучить ее с Цицероном — подумать только!), но вскоре Клодий понял, что стал представителем всех тех, кто недоволен бывшим консулом. Чтобы вызвать к себе симпатию, Цицерон отрастил волосы в знак траура и так ходил по улицам, но люди Клодия все равно ходили за ним, смеялись, забрасывали грязью, а сторонники Цицерона что-то не спешили показываться. И что только случилось с толпой, которая провозгласила его Отцом Отечества несколько лет тому назад? Толпа непостоянна, Метон.

Цицерон так испугался за свою жизнь, что сбежал из Рима, а Клодий созвал народное собрание, чтобы изгнать его за то, что он «приговорил граждан Рима к смерти незаконно», и запретить всем в пределах пятисот миль от Рима предоставлять ему убежище. (Несмотря на то, что Сенат принял постановление о ненаказуемости тех, кто приговорил заговорщиков.) Позже было решено, что всякий, кто выступает с предложением вернуть Цицерона в Рим, является врагом народа, до тех пор, пока «те, кого Цицерон отправил на тот свет, не родятся снова». У Клодия довольно резковатое чувство юмора.

Итак, Цицерон сбежал в Грецию, а Клодий принялся буйствовать. Дом Цицерона на Палантине весь охвачен огнем. Я пишу тебе при свете пожара, и мне не нужна лампа. Невозможно заснуть от света, даже если бы я и захотел.

Будешь ли ты спорить, что здешние события поинтереснее твоих гельветов?

Куда все это нас заведет, я не знаю, но, думаю, Цицерона мы видели не в последний раз: когда охотники уходят, лиса возвращается в свою нору.

Я желаю тебе счастья в службе под командованием Цезаря; каждый день я молю богов, чтобы они сохранили тебе жизнь и чтобы ты скорей возвращался домой».

А это письмо я написал сегодня, в иды секстилия:

«Моему любимому сыну Метону, служащему под командованием Гая Юлия Цезаря в Галлии, от любящего отца в Риме, да пребудет с тобой Фортуна.

Я только что вернулся из поездки в Арреций. Как хорошо вернуться домой, в Рим, увидеть снова радостную Вифанию и твою сестру Диану, у которой через несколько дней будет день рождения — двенадцать лет. Они посылают тебе привет, и Экон тоже, и Менения, и их близнецы, которых совершенно ничем невозможно унять (хотел бы я стать дедушкой на пятом десятке жизни, как большинство людей! — боюсь, что теперь я слишком стар).

Но я хочу рассказать тебе, что увидел в пути. Давно я уже не ездил на север по Кассиановой дороге; я даже намеренно избегал ее, не желая вновь видеть свое бывшее поместье, но вот вынужден был поехать в Арреций по делу о неверной жене и пропавшем ожерелье. (Если хочешь узнать о нем поподробней, то оставляй службу, возвращайся домой и принимайся за работу своего отца!)

По дороге туда я торопился и едва взглянул на знакомые места. Гора Аргентум, холм, виноградники, поля — я почувствовал ностальгию, которая долго не проходила. Возвращался не торопясь, подъехав к горе, я спешился и пошел пешком.

Я заметил, что стена на севере поместья постепенно разрушается. Поля подернулись дымкой от жары и пыли, но сам дом я увидел, а также прилегающие строения. Водяной мельницы не видно совсем — от нее остался только фундамент. Она разрушена.

Я едва не поскакал верхом к дому, но сдержался и вместо этого стоял и смотрел. Некоторое время спустя из конюшни выехала повозка, запряженная волом; в ней сидел раб, которого я не знал в лицо. Я подошел поближе и спросил, здешний ли он.

— Да, — ответил он. Он был какой-то запуганный и не смотрел мне прямо в глаза.

— Тогда, может, скажешь, почему твоя хозяйка ломает стену на севере?

— Это не хозяйка, — пробормотал он, удивившись такому вопросу, — это хозяин.

— Хозяин? — переспросил я, думая, уж не вышла ли Клавдия замуж. — А как его зовут?

— Маний Клавдий. Он унаследовал это поместье, потому и разрушает стену. Трудная работенка! Теперь у него столько земли, сколько видно по обе стороны вон того холма, и стены ему ни к чему.

— А что же случилось с Клавдией?

— А, с его кузиной, от которой ему и досталась эта земля? Она умерла — год тому назад.

— И как она умерла?

— Очень неожиданно. Говорят, что по всему телу пошли судороги, а язык почернел. Наверное, она что-то съела.

Я некоторое время молчал, усваивая эту новость.

— А водяная мельница — зачем ее разрушили?

— Так приказал мой хозяин, Маний. Он сказал: «Эта конструкция — просто вызов рабовладению!»

— Да, я понял.

— Извините, — сказал раб, глядя в землю, — но вы, должно быть, старый хозяин, тот, что был до Клавдии.

— Да, верно.

— Старые рабы говорят, что при вас был «золотой век».

— В самом деле? Да, золотые времена не так уж долго длятся, и в действительности там бывает не так уж и хорошо — одно воспоминание. Скажи, а Арат до сих пор управляющий?

— Да, и самый лучший из тех, на кого мне приходилось работать.

— Да, верно, твой хозяин, должно быть, ценит его. Скажи, а Конгрион до сих пор повар?

— Он был им до тех пор, пока хозяин не унаследовал поместье. Потом его освободили и услали в город с кошельком серебра. Представьте себе только!

— Да, — сказал я. — Понятно.

Я надеюсь, что выводы ты сделаешь сам.

Я вот рассказываю эту историю, передаю слова, как если бы ты сам там был, и мне очень тебя недостает. Я опасаюсь за твою жизнь. Хотя мы разные, но есть вещи, которые кроме нас никто лучше не поймет, и я ценю тебя. Если бы не ты, то никто бы уже не вспомнил некоторые мгновения моей жизни, и мне бы показалось, что это всего лишь сон.

Я посмотрел на поместье, и в голове моей сразу пробудились воспоминания, они кружатся и кружатся в моем мозгу, словно гарпии. Кому, как не тебе, мог я рассказать все, что думаю о Каталине? Зачем я столько времени провел зря, подозревая его и противясь его влиянию? Но другая часть меня говорит: а если бы ты поддерживал его, отдался ему всем сердцем и душой — то чем бы все это закончилось? А самая моя скептическая часть утверждает до сих пор, что он был просто очаровательный шарлатан, не столь уж и отличающийся от остальных.

Насколько я знаю, у римлян нет бога сожаления или сомнения — да и откуда ему взяться, когда римлянам не пристало испытывать подобные чувства? Поэтому нет и алтаря, куда я положил бы свои мысли, очистил их пламенем, и они превратились бы в пепел. Вместо этого я продолжаю жить с сомнениями и сожалениями, люблю тех, кто мне близок, удивляюсь судьбе Цицерона и Клавдии и продолжаю размышлять, как, должно быть, и ты, над загадкой Катилины».