Это не помешало Жакобу и его родным оказаться всеми забытыми в августе 1942 года, когда за ними пришли эсэсовцы. После непродолжительного пребывания в лагере для интернированных лиц в Дранси практически все семейство Штернов попало в Дахау. К счастью, неделей ранее некое шестое чувство подсказало Жакобу отправить старшего сына в Лондон с несколькими контейнерами картин, скульптур и предметов мебели.

Вернувшись в Париж спустя два года, Элиас обнаружил особняк на улице Сен-Пер совершенно опустошенным. Разочарованный тем, что самые ценные экземпляры из коллекции Штерна ушли буквально у него из-под носа, Геббельс потребовал, чтобы из дома вывезли все, что оставили в нем эти маленькие еврейские выскочки, вплоть до последней чайной ложки.

Кроме неоценимого запаса шедевров Элиас унаследовал от своих предков их интуицию и склонность к риску. Он раньше других понял значимость основных художественных течений послевоенного времени. Когда Пикассо находился на вершине славы, он покупал поп-арт. Стоило Уорхолу стать полубогом, как он пристрастился к нарративному искусству.

Элиас Штерн всегда на шаг опережал конкурентов. Его парижские, лондонские и нью-йоркские филиалы изобиловали диковинами, которые невозможно было обнаружить ни в одном другом месте. Элиас мог похвастаться тем, что единолично составил некоторые из самых прекрасных коллекций в мире. Соломон Гуггенхайм никогда не упускал возможности повидать его, когда бывал проездом в Париже. Что касается Калуста Гюльбекяна, то его многочисленные жилища, разбросанные по всем континентам, были сплошь увешаны картинами, выбранными Элиасом. Блистательный миллиардер всецело доверял Штерну и покупал все, что тот предлагал, даже не глядя на цену.

Элиас Штерн был лучшим в своей области, так как продавал гораздо большее, нежели просто картины: он предоставлял избранным квинтэссенцию человеческого гения. Обладая исключительной проницательностью, оформившейся за десятилетия наблюдений и анализа, он умел распознать особенное полотно, всего лишь взглянув на его не самую лучшую черно-белую репродукцию. Он находил шедевры, скрывавшиеся под написанными поверх них жалкими поделками. Лишь он один был способен на подобные чудеса.

О картинах, которые, как считалось, хранились в запасниках его особняка, ходили самые невероятные слухи. Поговаривали, что он обладает сотнями полотен, совершенно, разумеется, необыкновенных, так как Штерн не выносил посредственности. Либо лучшее, либо ничего — таким был его девиз.

Имя Элиаса Штерна стало настоящей легендой в тот самый день, как он отошел от дел, в восьмидесятых годах прошлого века. Без предварительного уведомления он продал свои филиалы и исчез с поверхности земного шара. С тех пор он больше никогда не показывался на публике, вследствие чего многие полагали его умершим.

Вот почему Гримберг выглядел столь удивленным.

— Как думаешь, это правда? — спросил он.

— Что именно?

— То, что рассказывали про его Ван Гога.

Среди бесчисленных забавных историй, которые гуляли в артистической среде по поводу Штерна, была одна еще более невероятная, чем другие. По слухам, в середине восьмидесятых Штерн отказался продать Ван Гога, восхитительную версию «Ирисов», гораздо более красивую, чем та, что хранится в амстердамском Рейксмюзеуме, некому невообразимо богатому промышленнику под тем предлогом, что тот, но мнению Штерна, был неспособен понять все тонкости шедевра. Проявив настойчивость, покупатель удвоил, а затем и вовсе утроил цену, предложив совершенно неслыханную сумму, равную внутреннему валовому продукту какой-нибудь страны третьего мира, но Штерн так и не уступил. Поговаривали, картина по-прежнему оставалась у него, но так как никто вот уже четверть века не бывал в его доме, проверить эти сведения не представлялось возможным.

— Думаешь, он действительно существует, этот Ван Гог? — повторил Гримберг, который с радостью отдал бы руку за возможность взглянуть на картину.

— Мне об этом ничего не известно.

По правде говоря, Валентине было на это наплевать. После того, что молодая женщина продолжала с завидной настойчивостью называть «несчастным случаем», она лишь через два года смогла выйти из депрессии. Борясь с повседневностью, чтобы не пойти ко дну, она с горем пополам сумела выстроить для себя некое подобие профессионального будущего. Пусть и в невзрачной мастерской, пусть и занимаясь жалкими заказами, но Валентина поднялась с такого дна, что готова была отныне довольствоваться малым. Мастерская, по крайней мере, давала ей повод вставать по утрам, и одно это уже было хорошо.

Всего за несколько минут Штерну удалось нарушить хрупкое равновесие. Он пробудил в ней мучительные воспоминания и погрузил в пучину сомнений, нисколько не заботясь о последствиях своего вторжения для Валентины. Он все разрушил, оставив ее одну посреди развалин, и за это она была жутко на него сердита. Даже если бы Штерн предложил ей поработать над свитками Мертвого моря, она все равно отказалась бы. Да пошли они к черту, он и его заплесневевший гримуар.

Остановив взгляд на своей все еще полной чашке, Валентина поднесла ее к губам. Кофе уже остыл. Она поморщилась от отвращения.

— Проклятье… Надо было раньше выпить.

Она встала и вылила содержимое чашки в раковину. На обратном пути вытащила из холодильника две поллитровые бутылки пива и, протянув одну бывшему коллеге, уселась рядом с ним на диване, подобрав под себя ноги.

— Я тебя не понимаю, — не успокаивался Гримберг. — Как ты можешь отказываться от такого? После всего того, что с тобой случилось? После…

Он замялся, подыскивая слова.

— После такой катастрофы?

Сказано это было с таким упреком, таким безапелляционным тоном — раньше он никогда не разговаривал с ней подобным образом, — что Валентина едва не разревелась. «Нужно сдержаться — сказала она себе — поплачу позднее, когда останусь одна и смогу предаться грусти без боязни показаться смешной». О том, чтобы доставить Гримбергу удовольствие насладиться этим зрелищем, не могло быть и речи.

— Ты не можешь сказать ему «нет», — настаивал последний. — Только не Элиасу Штерну. И потом, ты же не собираешься провести всю жизнь за подновлением этой ветоши… Ты заслуживаешь большего.

Гримберг был прав. Валентина и сама считала точно так же. Тем не менее слышать это во второй раз за день было выше ее сил.

Слезы вновь перешли в атаку, опасно подступив к глазам.

— Мог бы и не говорить, — заметила она с укоризной. — Ты ведь знаешь, мне и так сейчас непросто… Я не для того тебя позвала.

Тотчас же пожалев о приступе раздражения, Гримберг обнял ее за плечи и привлек к себе. Жест был преисполнен не только нежности, но и несколько неловкой похотливости.

Валентина едва заметно отстранилась. Не став настаивать, Гримберг ослабил объятие: предполагалось, что они давно уже урегулировали вопрос взаимного влечения.

Вторым ее поступком, сразу же после покупки рисунка Марино Марини, стал короткий роман с Гримбергом. Штатный реставратор отдела итальянской живописи, тот был лет на десять старше и своим успехом у женской части персонала музея был обязан приятной внешности и неоспоримому обаянию. Валентина выбрала Марка не из-за его шарма, очков в толстой оправе, кашемировых свитеров с воротником, которые он носил под бархатными пиджаками, или вечно взъерошенных волос. По правде говоря, этот арсенал меланхолического интеллектуала даже немного раздражал ее. Секс с Гримбергом стал для нее своего рода переходным ритуалом, празднованием нового цикла ее жизни, и ничем более.

В их отношениях никогда не было страсти и еще меньше любви. Гримберг просто оказался в нужном месте в нужное время, вот и все. Взаимное влечение привело их в постель, где они познали приятные мгновения. Ни он, ни она и не желали чего-то другого. Все произошло совершенно естественно, без лишних слов.

Гримберг вновь появился в жизни Валентины в тот момент, когда ей указали на дверь, сочтя нечистоплотной, через несколько недель после «несчастного случая». Из всех бывших коллег он оказался единственным, кто открыто оказал ей поддержку. Если она и выдержала тот удар, то частично благодаря Марку. Возможно, он полагал, что это даст ему право вмешиваться в ее жизнь и даже позволит вновь оказаться в ее постели.