— Вы не могли бы хоть немного приоткрыть передо мной эту завесу тайны?

— Пока нет. Прежде мне нужно получить от вас твердый ответ. Примете мое предложение — все узнаете. Даю вам слово: вы не пожалеете.

Валентина закрыла книгу и вложила ее в бархатный чехол, который в свою очередь опустила в ларчик из ценного дерева, старательно завязала фермуар и передала все посетителю.

— Не имею привычки работать вслепую. Мне нужно знать, что именно я реставрирую, перед тем как взяться за дело.

Старик не выказал ни удивления, ни разочарования. Покачав головой, он возвратил ларчик в кожаный портфель, с трудом, опираясь на трость, поднялся на ноги, вытащил из внутреннего кармана пиджака визитную карточку и протянул Валентине.

— Если вдруг передумаете, звоните без раздумий, — сказал он, поправив панаму. — Главное, хорошенько все взвесьте.

Медленной походкой он направился к двери мастерской, но перед тем как переступить порог, обернулся к реставратору:

— Когда-то вы обладали редким талантом. Он и сейчас живет в вас. Позвольте мне помочь вам вновь обрести этот дар, Валентина.

2

— Элиас Штерн? Тот самый?

В голосе Марка Гримберга звучало недоверие. В третий раз прочитав имя, значившееся на визитке, которую оставил Валентине старик, он провел подушечкой указательного пальца по буквам, напечатанным на картонной карточке.

— Похоже, да, — отвечала молодая женщина. — Другого с таким именем я не знаю. Во всяком случае, возраст совпадает. Я видела его фотографии времен молодости и должна сказать, что определенное сходство имеется. Больше морщин, меньше плоти, но это он.

— Невероятно. Я полагал, он давно умер.

— Уверяю, это был не призрак. При желании я могла до него дотронуться. Выглядит он сейчас, конечно, неважно, но жив определенно.

Гримберг с сожалением вернул ей визитку. Даже если бы речь шла об одном из набросков Микеланджело или древней святыне католической церкви, он вряд ли разволновался бы больше.

— Собираешься ему перезвонить? — спросил он.

— Еще не знаю.

— Это шанс всей твоей жизни, Валентина.

— Я не могу принимать решение вот так, с кондачка. Мне нужно немного подумать.

— Ты не должна упускать такую возможность, — настаивал Гримберг. — Этот тип — настоящая легенда.

Словно в противовес звучавшему в голосе энтузиазму, лицо Марка оставалось бесстрастным. Как и у большинства его коллег, отношение Гримберга к Штерну было весьма сложным: очарованный им как человеком, он испытывал отвращение к тому, чем тот занимался.

Называя Элиаса Штерна легендой, Гримберг недалеко уходил от истины: тот, бесспорно, был самым известным из торговцев произведениями искусства двадцатого века. Как и все, кто вращался в этой сфере, Валентина наизусть знала его историю, если можно так назвать те разрозненные детали биографии, которыми он иногда делился с миром.

Габриэль, дедушка Элиаса, бежал из царской России, когда там начались первые еврейские погромы. В 1882 году, с женой и детьми, он объявился в Париже, не имея ни гроша за душой. Все состояние Штерна составлял небольшой портрет, приписываемый Караваджо, в который несколько лет назад он вложил все свои сбережения.

Однажды, проходя мимо лавочки папаши Танги, торговца красками с улицы Клозель, что на Монмартре, Штерн обратил внимание на несколько картин, выставленных в витрине и подписанных неким Сезанном. Ничто из виденного им прежде не приводило его в большее восхищение.

На следующий день Габриэль продал своего Караваджо и на вырученные деньги — всего лишь пятьдесят франков — купил три столь поразившие его картины, а также с десяток эскизов и этюдов. Довольно быстро он подружился с группой художников, которым немало доставалось от критиков и публики с тех самых пор, как в 1874 году Давид Леруа [4] в своей газете «Шаривари» пренебрежительно назвал их «импрессионистами». Через несколько месяцев Габриэль уже обладал несколькими произведениями Моне, Сислея и Писарро.

Присоединившись к другим ценителям импрессионизма, вроде Жоржа Шарпантье или Теодора Дюре, Габриэль вознамерился убедить парижан в обоснованности своей интуиции.

То было время, когда Гогену возвратили восхитительную «Аве, Мария», которую он преподнес в дар Люксембургскому музею, отказавшемуся, в ответ на негодующую реакцию членов Института Франции, и от семнадцати полотен из наследия Гюстава Кайботта, в числе коих, помимо прочих, находились картины Ренуара, Сезанна и Моне.

За десять лет шутки и насмешки прекратились; все это время Габриэль продолжал неустанно собирать произведения своих друзей, продавая те из них, которые ему надоели, для приобретения еще более прекрасных.

Когда импрессионисты вошли в моду, Габриэль Штерн в один миг стал обладателем значительного состояния. Он не только располагал несравнимой коллекцией картин, от которых были теперь без ума повсюду, от Лондона до Нью-Йорка, но и поддерживал с большинством художников доверительные отношения, возводившие его в ранг привилегированного посредника. Он открыл лавочку на улице Лаффит, там, где вели дела самые авторитетные его коллеги, и обзавелся особняком на улице Сен-Пер, где и поселился с семьей.

Став ровней Дюран-Рюэлю и Амбруазу Воллару, Габриэль Штерн сохранял ведущие позиции среди парижских торговцев произведениями искусства на протяжении следующей четверти века. Конец этому блестящему восхождению положила случившаяся в 1918 году эпидемия испанки. На следующий день после заключения перемирия Габриэль добился от своего друга Жоржа Клемансо пропуска в Вену, куда тотчас же и направился для встречи с Эгоном Шиле, молодым художником, о котором говорили в превосходных тонах, не зная о том, что последний скончался от свирепствовавшей в Европе болезни двумя неделями ранее.

Заразившись, Габриэль умер менее чем через двое суток в одном из номеров венской гостиницы «Захер», что на Филармоникерштрассе, вдалеке от горячо любимых им картин.

Встав во главе семейного бизнеса в результате столь трагических обстоятельств, его сын Жакоб прослыл безумцем, когда решил избавиться от импрессионистов, ставших, на его взгляд, к тому времени слишком банальными. Едва закончилась война, он переключился — когда никому до них еще не было дела — на французских мастеров восемнадцатого века. В те годы всего за сто франков можно было приобрести в «Друо» сангвину Ватто или небольших размеров Фрагонара. Когда, десятью годами позднее, котировки этих художников достигли стратосферных уровней, они перестали интересовать Жакоба, бывшего в своей профессии прежде всего первооткрывателем.

На сей раз он проникся страстью ко всем формам авангарда. Стоило какой-нибудь группе неизвестных молодых художников открыто выступить против общепринятых артистических условностей, как уже на следующий день Жакоб вырастал перед ними с чековой книжкой в руке. Он скупал все, зачастую по смехотворной цене, грузил покупки на заднее сиденье авто и увозил их к себе домой. Там он расставлял картины у стульев гостиной и демонстрировал их юному Элиасу, часами объясняя тому свой выбор. Иногда он становился обладателем ничего не стоящей мазни, но чаще всего сделки доказывали его правоту, принося баснословный доход, когда он решался продать приобретенное.

Так в запасниках Штернов, рядом с Боннаром и Сёра, стали появляться произведения Пикассо, Брака и Модильяни, к которым вскоре присоединились десятки картин Матисса и Шагала.

Габриэль принес своей семье богатство. Жакоб заработал для нее авторитет. Звезды звукового кино, представители древних дворянских родов и известные политики толпились в его лавке в ожидании советов, словно явились выклянчить конфиденциальную информацию о предстоящих скачках. И дня не проходило без того, чтобы на страницах «Матен» или «Фигаро» не говорили о Жакобе Штерне, этом образце «прекрасного французского вкуса», как называли его тогда по другую сторону Атлантики. Если он не давал пышный ужин в честь премьер-министра Эдуарда Даладье, то принимал участие в тайных переговорах по продаже Джону Д. Рокфеллеру за неслыханные по тем временам деньги «Портрета Антуана Лорана Лавуазье и его жены», одного из шедевров Давида.