— Проживём, не до полянки мне сейчас, мужа опять в госпиталь кладут.
Вся Коганка шумно гудела, с ненавистью провожая гружёные машины и подводы, посылая вслед проклятия, ужасные ругательства. Дети бросали в них камни, но это никого не останавливало. Стену стали возводить почти вплотную к жилью, забрав даже небольшие палисаднички с фруктовыми деревьями и кустарниками. Казалось, не свой склад они окружают каменной стеной, а нашу Коганку, как тюрьму, замуровывают. Они украли часть нашей лучшей жизни. Восходы солнца над морем, вечерние закаты с грозами и молниями. Наше море от горизонта до горизонта. Больше мы не увидим салюты, как входят в порт корабли. Маяк не будет ночами всматриваться в нашу жизнь. Теперь мы не будем всем двором бежать на полянку, таща за собой табуреты, скамеечки в дни праздников и в тёплые летние вечера, усаживаясь поудобнее, любоваться ночным небом со звёздами. Мы не будем больше встречать китобойную флотилию и смотреть, как входят в порт сначала маленькие траулеры, а потом под звуки залпов со стороны военных кораблей появляется «Слава». Все суда в порту украшены флажками. Все приветствуют героев. Шутка ли, они пробыли во льдах Антарктиды девять месяцев, били кашалотов. Все мы восторгались их подвигу, Одесса-мама приветствовала своих сыновей как героев.
Теперь жители Коганки осиротели — потеряли нашу полянку. Единственное место, которое украшало нашу жизнь. Только участковый милиционер и дворничиха не разделяли общего горя. Одной стало меньше убирать за те же деньги, а другому — легче ловить шпану. Даже пересыпские перестали без нужды ходить через наш двор. Вся детвора, лишившись полянки, вывалилась за ворота на улицу. Теперь на велосипедах мы ездили по улице Пастера до Украинского театра, туда и обратно, по очереди. Одни ехали, другие бежали, третьи цеплялись за трамваи и ездили на подножках или на «колбасе». Когда уставали, сидели на тёплых камнях, прячась за ворота. Привязывали за нитку старый кошелёк и ждали очередного прикола. Кто-то из пассажиров обязательно клевал на лёгкую добычу, которая удивительным образом двигалась, убегала от нагнувшегося за кошельком прохожего. Под хохот и свист обескураженный прохожий иногда смеялся вместе с нами над старой как мир шуткой. Другие матюкались, пытаясь нас догнать и надрать как следует уши. За воротами, в полной темноте, сидя на тёплом цементе, более взрослые девчонки рассказывали страшные истории про оживающих после полуночи покойников. Мы все жались друг к дружке в страхе и радовались, когда взрослые нас разгоняли по домам. Потом я долго ночью вздрагивала — представляя, как на клавиатуре играют перчатки покойницы, которая перед смертью просила мужа похоронить её в этих перчатках, но он этого не сделал.
Лишившись полянки, жильцы стали пристраивать перед своими окнами маленькие садики, от которых двор ещё больше сужался и превращался в длинную кишку. Совсем плохо стало жильцам нижнего первого дома. Их двор превратился в проезжую дорогу стройбазы. Целыми днями машины и подводы завозили лес, еще что-то. Машины с ревом и вонью проносились через двор, телеги с лошадьми оставляли конские шарики, от которых долго шёл пар, потом они раскатывались и рои мух и пыль докучали всем. Каждый год, особенно перед выборами, жильцы собирали подписи под письмом о безобразиях стройбазы. И перед 5 декабря являлась комиссия. Торжественно обходили наши трущобы, уверяя, что Коганку по плану следующей пятилетки обязательно снесут и все мы получим новые благоустроенные квартиры.
Следующую потерю Коганка понесла сразу после Пасхи. Рядом с уборной со стороны того двора была довольно большая комната с окном, в которой дворничиха хранила свой инвентарь. Она называлась постирочной. Там стояла большая русская печь, которую использовали в основном на Пасху. В ней пекли куличи. Заведовала всем дворничиха, у неё был список тех жильцов, которые сдавали деньги на дрова или приносили, как мы, их заранее. Внакладе она не оставалась, от каждого получала хоть и небольшую, но пасочку, да и яйца крашенные. А в чистый четверг там многие жильцы мылись, как говорили соседи, всё кончалось настоящими оргиями.
Наше семейство купалось дома в корыте. Один дед ходил в мужскую баню на Пересыпь или мылся на барже. Запись на печку производилась заранее, ещё на вербную. Но, в зависимости от того, как подходило тесто, приходилось хозяйкам меняться местами. Все эти переговоры проходили через нас, детей. Мы бегали передавать изменения в расписании, на ходу ещё больше запутывая, кто за кем и что просил. Потом помогали переносить через вонючую уборную накрытые полотенцами формочки. Очередь за формами была отдельной проблемой. Обязательно кто-то умудрялся стырить их или кто-то признавал случайно свою из потерянных на прошлой Пасхе. Дело доходило до рукоприкладства. Был такой переполох! Запах сдобного теста за несколько суток перебивал устойчивый запах уборной, но ненадолго.
Наша бабушка всегда записывалась на день, когда дед был на вахте. Так он якобы был не в курсе, что его жена печет пасхи и верит в Бога. А сам тихонько спрашивал бабку: «Поля, тебе муки хватит? А Лёнька тебя не подведёт? Только ты уж не очень усердствуй, а то я тебя не знаю!? Пусть Алка тебе помогает, принцесса на горошине. Ольку учи, с неё толк выйдет. Не барыня».
В этот день бабушка доставала с антресоли специальное корыто и ставила опару. Потом приходил Лёнька, замешивал тесто, недаром во время войны он работал в пекарне. Первым делом он немецким длинным дедушкиным лезвием сбривал волосы на руках, потом этим лезвием водил по своему ремню. Я любила наблюдать за ним, как он бреется. Бабушка нальёт ему тарелку борща и от нетерпения начинает стучать ложкой по столу.
«Я тебя не на гулянку позвала, а вымесить тесто. Заодно и с сыном повидаться, о себе я уже и не говорю, — наставляла она моего дядю. — Пойдёшь туда, или я сама за дитём схожу?» — «Лучше, мама, приведи его сюда. Только пусть она не приходит, а то начнёт. Если она придёт, я сразу уйду, ты так и знай».
После еды Лёнька долго подбрасывал над головой толстого Олежку, целовал его, у бабки текли слёзы. Потом мыл руки, намазывал подсолнечным маслом и начинал «вымес». На кухне восстанавливалась тишина, предстояло святое действо. Как из обыкновенной муки, яиц, масла, сахара появится чудо. Под Лёнькиными руками тесто стонало, лопалось, подлетало вверх и с размаху плюхалось в корыто. Потом оно ласкалось в сильных мужских руках. Никто не замечал, что уже пришла тётя Надя Субда, чтобы попросить Лёньку ей тоже вымесить тесто, в дверях стояли соседи Глинские. Все завороженно смотрели, как сын Пелагеи вымешивает тесто, как оно летает над его кулаками, какое оно послушное, он, как скульптор, лепил из него свою Галатею. Его обнаженный торс лоснился от пота, мышцы играли на спине и руках. Потом он выложил тесто из корыта на стол, выпил компота из сухофруктов. Бабушка вытерла сыну лоб и протёрла спину и только сейчас увидела всех зрителей.
— Что вы двери пооткрывали? Тесто не любит сквозняков и чужих взглядов. Давайте отсюда, цирк устроили. Как тебе это нравится? Во нахальные бабы.
Выходя в коридор, тётя Надя не удержалась: «Гандзя только локти может теперь себе кусать, если достанет. Такого мужика упустила. Какая баба против такого устоит? Валька, ты видела, какие у него руки?»
Тётя Валя нагнулась к уху медсестры, что-то ей сказала, и обе прыснули от смеха, вздыхая и посмеиваясь, пошли к соседям пить чай.
У нас дома на кухне продолжалась работа. Подогретые на плите формочки, обмазанные маслом, ждали, когда они, наконец, получат свой плод, который им предстоит выносить, поднять. Потом отмучаться в жару печи, защищая своим чёрным железным телом свое дитя, терпя до последнего. Наконец исторгнуть его нежное тело, не повредив, любуясь красотой, если все удачно получится. А если нет, услышать в свой адрес отборную ругань, обещания хозяйки выбросить эти сраные формы на помойку. Самое невыносимое было ждать, когда пасхи, наконец, остынут и можно будет, укрыв их получше, перебежать обратно уборную. Дети с раскрасневшимися лицами и сонными глазами из последних сил держались на ногах, несмотря на уговоры взрослых идти домой спать, а не путаться у родителей под ногами, ещё больше их раздражая.