Изменить стиль страницы

— Возьми носовой платок, — сказал мой друг, — только, пожалуйста, поедем.

В этот момент до нашего слуха донесся свисток паровоза. Далекий, слабый, он, как штык, кольнул моего друга, и тот даже вздрогнул.

— Все, — простонал он, — все пропало!

— Подожди, — сказал я, — поезд стоит на станции десять минут. Ты успеешь наговориться.

— Поехали, — сказал шофер. — Замотал.

К станции мы подкатили, когда, по нашим расчетам, поезд должен был стоять еще шесть минут у перрона. Но там никакого поезда не было.

Мой друг вылез из машины с брезгливым презрением к ней. Я поспешил с ним на перрон. Первое, на что мы посмотрели, это были часы. Мы вытащили из карманов свои и сверили — часы шли минута в минуту, но поезда все же не было.

— Что такое? — спросил мой друг, глядя на пару блестящих рельсов и на пустой перрон. — Ушел, — тихо сказал он. — Прибыл раньше и ушел.

— Не может быть, — сказал я. — Поезда не прибывают раньше времени.

— Ушел. Я чувствую, что ушел.

— Пойдем к дежурному.

Дежурная комната была похожа на командный пункт полка во время боя. Дверь была распахнута. Входили и выходили люди. Кто-то дремал в углу на лавке, судя по костюму, — стрелочник или поездной мастер. Дежурный сидел за столом, сдвинув фуражку на затылок, и с кем-то ругался по телефону. Так и подумалось, что где-то происходит бой и он руководит боем. Я еще подумал: был он на фронте или нет? Я никак не могу избавиться от того, чтобы, посмотрев на встречных людей, не подумать, были они на фронте или нет.

Мы подождали, когда дежурный кончит ругаться, и спросили о пассажирском. Мой друг умоляюще смотрел на человека в фуражке с красным околышем. Он еще надеялся. Дежурный подозрительно оглядел нас, будто мы выведывали у него военную тайну, и нехотя процедил сквозь зубы:

— Опаздывает на час.

— Я же говорил, что поезда никогда не приходят раньше, — сказал я другу, когда мы опять вышли на перрон.

— Пойдем выпьем на радостях по кружке, — предложил он.

Мы сели за столик. Он сказал:

— Когда меня стукнуло по руке, она оказалась рядом. Плачет, говорит: «Сашка, милый, тебе очень больно?» А рука болтается на жиле. Я кричу: «Отрезай!» Она кричит: «Нечем». Я кричу: «Финкой». Так я и ушел в медсанбат, а она все плакала. — Он подумал, погладил ладонью толстые бока кружки и продолжал: — Слушай, ведь это очень хорошо — провоевать вместе, а потом прожить всю жизнь.

— Да, очень, — сказал я, подумав, что все-таки они страшно много сделали, наши девушки. Мы как-то не успели по-настоящему оценить их, когда они были среди нас. А теперь, я подумал, как было бы в самом деле хорошо встретиться с такой девушкой, с которой ты пережил все эти годы.

Когда подошел поезд, мы допивали по четвертой кружке. Я вышел на перрон вслед за моим другом. Мы сразу увидели ее. Она стояла на подножке и немного проехала мимо нас. Она зорко оглядывала всех, кто был на перроне.

— Саша! — радостно закричала она, и мы ринулись за вагоном. Она спрыгнула и тоже побежала навстречу нам. — Саша, милый! — крикнула она и, охватив широким движением руки шею моего друга, прижалась к нему.

Да, это была наша смелая девушка, и она не стыдилась своей любви.

Я отошел в сторону, чтобы не мешать им. А они взялись за руки и, счастливые, несколько раз прошлись по перрону.

Тогда я решил подождать их в машине и кстати проверить, в каком она находится состоянии.

Шофер спал. Я разбудил его и велел все приготовить, потому что, сказал я, теперь мы поедом не одни и нам неудобно будет останавливаться около каждого телеграфного столба.

Мы слышали, как ушел поезд. Но их все не было. Я вернулся на перрон. Мой друг стоял один на пустом перроне. Он глядел вслед вагонам, убегающим от него все дальше и дальше.

— Уехала? — спросил я.

— Уехала, — ответил он.

Мне стало неловко и, пожалуй, больно за друга.

— Что же она, ты так был уверен…

— Знаешь, она не может, — сказал он. — Она едет на Дальний Восток. Но она, наверное, скоро вернется. Как ты думаешь?

ЖЕНЩИНА ЖНЕТ ТРАВУ

1

Старшего лейтенанта Прохорова перевели из пехотных частей в войска пограничной охраны. В пограничных войсках он никогда не служил. Застава, которую получил Прохоров, была в пять раз меньше той роты, которой он командовал к концу войны. Люди показались ему утомленными.

В первую очередь он захотел изменить режим службы, чтобы дать людям побольше отдыха. Он решил, что заведенные до него порядки только усложняют и путают жизнь на заставе. Его удивило и другое: все тут были убеждены, что кругом совершаются какие-то тайны, а Прохоров нигде никаких тайн не находил, и все показалось ему просто, обыденно и даже, пожалуй, немного скучно.

Помощник его, лейтенант Крымов, большеголовый, почтительный, уже в годах, человек, временно командовавший заставой, выглядел службистом. Прохоров не любил таких людей. Однако он скоро убедился, что порядки на заставе изменить очень трудно, может быть, невозможно. Люди привыкли жить в постоянной напряженности. Самым незначительным событиям они придавали огромное значение; надломленная кем-то ветка в лесу или едва уловимый свист на сопредельной стороне — все здесь имело таинственный и грозный смысл. Люди сутками могли сидеть около надломленной ветки, часами наблюдать за тем местом, откуда был услышан свист… Впрочем, задумываясь над этим и считая все совершенно неправильным, Прохоров не знал, да и не трудился узнать, в чем должна заключаться правильная охрана границы. Он просто сделал вывод, что здесь продолжают жить по тяжелым и до смешного ненужным теперь правилам войны.

Он любил погордиться своим военным опытом перед пограничниками, которые не были на войне. Лейтенанту Крымову он иногда в снисходительном тоне рассказывал боевые истории, действительно пережитые им или только где-то слышанные. Делал он это не потому, что у него было мало своих интересных историй или он любил похвастать чужим, а потому, что своего и чужого у него было так много и все это, смешавшись, лежало так одинаково ярко в памяти, что он уже не разбирался, где свое, а где чужое.

Большое, в веснушках, доброе лицо Крымова очень забавляло его. Оно было всегда, по мнению Прохорова, озабочено пустяками.

«О чем он все время беспокоится?» — думал Прохоров.

2

Дежурный по заставе разбудил ночью солдат Попова и Силантьева, которые должны были идти в секрет. Силантьев стал сейчас же одеваться, тяжело сопя спросонья, а Попов, оторвав от подушки измятое во сне и точно отсыревшее лицо и взглянув на темное окно одним глазом, ворчливо сказал:

— Рановато еще. Не светает, — и опять упал тяжелой головой на подушку.

— Покуда оденетесь да покурите — в самый раз будет, — сказал дежурный.

Попов помолчал, потом вдруг вскочил, озорно поглядывая светлыми веселыми глазами, точно он и не спал.

Солдаты умылись во дворе холодной водой, поливая друг дружке в темноте из ведра, и Силантьев наплескал Попову на сапоги.

— Ослеп, что ли! — сердито прошептал Попов.

Они плескались и разговаривали тихо, будто боясь нарушить предутренний безветренный покой, плотно окружавший их. Потом они вернулись в казарму и, прицепив к поясным ремням подсумки с патронами, взяв в руки винтовки, вышли опять на улицу, сели на бревно около забора, в углу двора, и, свернув по папироске, молча закурили. К тому времени начало светать, и темнота выделила из себя неясные, мягкие, расплющенные, без углов, силуэты казармы, деревьев. На крыльце показался дежурный.

— Докуривайте живей, — негромко, как бы слушая свой голос, сказал он в ту сторону, где на бревне сидели солдаты, — пора выходить.

Солдаты не ответили, но по тому, как огоньки папиросок стали вспыхивать ярче и чаще, было видно, что они заторопились.

Оставив их около крыльца, дежурный пошел через двор в соседний дом докладывать лейтенанту.