Изменить стиль страницы

Марфе Ильиничне Струтинской было уже за пятьдесят, но она оказалась неутомимым работником, ни минуты не могла сидеть сложа руки. Сама она стеснялась ко мне прийти, послала мужа, с тем чтобы попросил поручить ей какое-нибудь дело. Но я не хотел ничем загружать ее, зная, что и без того у нее много хлопот с детьми. Тогда Марфа Ильинична по своей инициативе начала обшивать, обштопывать своих и чужих, стирать партизанам белье. Работала, хлопотала от зари до темна.

Как-то ночью я застал Марфу Ильиничну за штопкой носков.

— Не трудно вам так? — спросил я.

— Нет, — ответила женщина, продолжая штопать.

— А что, если назначим вас поварихой во взвод? Все-таки полегче будет.

— Назначайте, — согласилась она не задумываясь.

На другой день Марфа Ильинична уже стряпала обед бойцам Вали Семенова. Взялась она за это дело с радостью, как, впрочем, бралась за все, к чему бы ни приложила руки. Но штопать и стирать партизанам она тоже продолжала.

Васю Струтинского, несмотря на его боевой пыл, мы все же определили в хозяйственный взвод, смотреть за лошадьми. Сначала он обиделся, ходил надутый, но потом ему так понравился мой жеребец по кличке Диверсант и другие лошади, что он смирился со своей должностью. Кроме того, так сказать, по совместительству Вася состоял адъютантом у своего отца — носился по лагерю с разными поручениями. Вторым помощником Владимира Степановича был одиннадцатилетний Слава. Племянница Ядзя тоже работала поварихой в одном из подразделений отряда.

Дочь Струтинского, пятнадцатилетнюю Катю, устроили в санчасть. В противоположность своим спокойным, рассудительным братьям, Катя была непоседой. Быстрая, юркая, она то и дело подскакивала к больным:

— Что вам надо? Что принести?

И неслась выполнять просьбы таким вихрем, что русые косы ее развевались во все стороны.

Однажды она пришла ко мне. Не пришла — влетела. Запыхавшись от бега и волнения, сверкая голубыми глазами, она быстро застрочила:

— Товарищ командир, раненые недовольны питанием. Хоть они и при штабе питаются — все равно. Очень невкусно готовят и всегда одно и то же, а раненым всегда чего-нибудь особенного хочется. Для них надо отдельную кухню.

— Отдельную кухню? А где же достать «особенного» повара? Кто будет им готовить?

— Хотя бы я. А что ж?

— Ну хорошо.

Мы выделили кухню для санчасти, а Катю назначили главным поваром. Дали ей двух помощников — это были солидные, бородатые партизаны. Они немного обиделись, попав под начало к девчонке, и Катя, не умея с ними сладить, все делала сама. Бывало, принесет огромную ногу кабана, сама же рубит ее, варит — и все успевает вовремя. Раненые с аппетитом уплетали приготовленные ею борщи, свиные отбивные, вареники. Со своими помощниками Катя в скором времени подружилась, и они работали дружно.

Владимира Степановича Струтинского мы очень ценили. Он считался поистине незаменимым работником на своем посту партизанского интенданта. Но была одна беда у старика — его непомерная доброта. Дело в том, что Владимир Степанович ведал спиртом, который всегда имелся в отряде в больших количествах. Мы его «получали» на немецких спирто-водочных заводах. Расходовался спирт в строго определенном порядке. По возвращении с операции каждый участник ее получал пятьдесят граммов. Но главным образом спирт шел на нужды госпиталя. А любители выпить да веселья всегда находились. Заявится какой-нибудь боец к Струтинскому и ежится:

— Владимир Степанович, — что-то меня лихорадка трясет. Дай граммов пятьдесят, может, лучше будет.

Иногда подход менялся.

— Ой, простыл я, — жалуется Владимиру Степановичу, — наверно, грипп.

И старик не мог отказать — давал «лекарство».

Тех, кто ходил и просил спирт, мы ругали, даже наказывали. И Владимиру Степановичу выговаривал я не раз. Он сконфуженно оправдывался:

— Вы уж простите меня, товарищ командир, жалко, больной человек приходит.

— Владимир Степанович! У нас есть врач, и надо, чтобы больные лечились у него.

— Да это уж так, правильно. Я больше не буду никому давать.

Но проходил день, другой — снова повторялась та же история. Пришлось в конце концов Струтинского от спирта отстранить.

Спирта, конечно, никто не жалел, страшна была опасность пьянства. Поэтому и наложили строжайший запрет на самовольное употребление спиртных напитков. Этот вопрос имел для нас глубоко принципиальное значение, как и вообще все вопросы партизанской этики.

В лесу, в лагере, дисциплина в отряде была безупречной. В селе, где люди расквартированы по хатам, влияние коллектива, естественно, ослабевало, и кое-кто по слабости и неустойчивости характера мог распуститься. Этого, по правде говоря, я боялся больше всего.

Значительную часть отряда составляла молодежь, не прошедшая суровой жизненной школы. Правильное руководство, дисциплина, четкое выполнение обязанностей предохранили партизан от многих неприятных «случайностей».

Опасение, что разбросанность по хатам может плохо отразиться на отряде, к чести наших людей, не оправдалось. Никто из нас, за редкими исключениями, не изменил строгим правилам поведения.

Бывало так. Придет партизан с задания, хозяйка соберет на стол, поставит чарочку, угощает:

— Закуси вот да выпей. Прозяб небось?

— Покушать можно, спасибо, а пить не пьем.

— Что же так? С дороги полезно.

— Нет, пить не буду, не полагается.

Только один человек нарушил отрядное правило, и последствия были самые тяжкие.

На «маяке» у Вацлава Жигадло жил партизан Косульников. В отряд он пришел вместе с группой бывших военнопленных, бежавших от гитлеровцев. Маликов, бывший на «маяке» командиром, сообщил, что из-за Косульникова «маяку» грозит провал. Косульников чуть ли не ежедневно доставал самогон и напивался пьяным. Больше того — он стал воровать у товарищей продукты и вещи для обмена на самогон. В конце концов он связался с какой-то подозрительной женщиной и выболтал ей, что он партизан.

Стало ясно, что этот негодяй подвергает смертельной опасности не только наших товарищей, но и всю многодетную семью самого Жигадло.

Штаб принял решение немедленно вызвать с «маяков» и из Ровно всех партизан, а Косульникова арестовать.

Отряд построили на площади. Пришли и жители Рудни-Бобровской. Мне предстояло сказать краткое слово.

— Однажды, — сказал я, показывая на Косульникова, — этот человек уже изменил своей Родине. Нарушив присягу, он сдался в плен врагу. Теперь, когда ему была предоставлена возможность искупить свою вину, он, этот клятвопреступник, нарушил наши порядки, опозорил звание советского партизана, дошел до предательства. Он совершил поступок во вред нашей борьбе, на пользу гитлеровцам. Командование отряда приняло решение расстрелять Косульникова. Правильно это, товарищи?

— Правильно! — единодушно закричали бойцы.

И Косульников был расстрелян.

…Пущенный нами слух о готовящемся нападении партизан на вражеские гарнизоны на время отсрочил облаву, которую собирались предпринять против нас каратели. Но только на время. В конце января стало известно, что готовится крупная карательная экспедиция. Гитлеровцы вызвали войсковые части из Житомира и Киева с намерением сжать отряд в клещи.

Начали готовиться и мы. С помощью населения были устроены лесные завалы вокруг сел, где находились наши «маяки», на всех дорогах и, конечно, вокруг самой Рудни-Бобровской.

Каратели двинулись к Рудне-Бобровской с четырех сторон.

Ждать их мы не стали. Разумеется, мы могли принять бой, но стоило ли безрассудно рисковать партизанами и подвергать опасности гостеприимных крестьян? Каратели пустят в ход артиллерию и сожгут село.

Мы ушли из Рудни-Бобровской. Ушла с нами и большая часть жителей. Они перенесли свои пожитки в лес, пригнали туда скот и устроили свой «гражданский» лагерь.

Кольцо вокруг Рудни-Бобровской быстро сужалось, и скоро каратели вошли в село. Но нас там уже не было. Каратели пошли по нашим следам, замыкая кольца у других сел и хуторов, но мы из них уходили на день-два раньше, чем появлялись фашисты. Так началась игра в «кошки-мышки». Каратели всюду натыкались на лесные завалы, обстреливали их ураганным огнем, полагая, что за завалами сидят партизаны, и нарывались на мины, которые мы закладывали. По этим взрывам, по стрельбе впустую, а также по сообщениям местных людей мы точно знали, где противник, а каратели шли словно с завязанными глазами.