Как в расправе с Хованским, так и во всех решительных поворотах политики Софьи князь Голицын не участвовал. Может быть, эта властная, честолюбивая женщина оберегала своего «друга сердечного», а может быть, она разгадала его неспособность к решительным действиям и перестала надеяться на его помощь.
За какой-нибудь месяц до падения Голицына к Посольскому приказу подъехала иноземного вида карета. Оттуда легко выскочил франт в шелковых чулках, бархатном плаще, в широкополой шляпе с развевающимися перьями. Стрельцы, прыская от смеха, глядели на длинные, как у женщины, кудри его светло-каштанового парика. Незнакомец важно поднимался по лестнице, и лицо его с розовыми бритыми щеками и маленькой острой, как штык, бородкой сохраняло невозмутимо-гордое и презрительное выражение. Через толмача он попросил провести его к «первому министру» князю Василию Голицыну. Незнакомец был сразу же принят в большом зале, где Василий Васильевич заседал в тот час со своим советом. Он приказал подать незнакомцу кресло и по-латыни спросил о его доверительных письмах. Незнакомец сразу расцвел улыбкой и с придворными поклонами передал требуемые письма на имя дворянина де ля Невилля, посла дружественной Польши. Его приняли с подобающими почестями. Но польским послом Невилль никогда не был: он просто самочинно назвался им, чтобы вернее выиграть дело, для которого приехал. Дворянин де ля Невилль был дипломатическим агентом Людовика XIV. Этот надушенный француз в кудрях и бантах был одним из тех разъездных дипломатов, которые прошли тончайшую иезуитскую школу придворных интриг и политического шпионажа. Он должен был выведать, для каких это переговоров приехали в Москву бранденбургский и шведский посланники, не затевается ли что против Франции. Пока он ждал аудиенции у молодых царей, он успел обегать всех иностранных послов, разузнать все московские и международные сплетни и возненавидеть Московию. Все виденное им у «этих варваров» претило ему, все было высмеяно, даже почести, которыми его окружали. «Присланный мне царями обед состоял из огромного куска копченого мяса, в сорок фунтов весом, многих рыбных блюд, приготовленных на ореховом масле, полсвиной туши, непропеченных пирогов с мясом, чесноком и шафраном и трех огромных бутылей с водкой, вином и медом; по исчислению присланного можно понять, что обед был мне важен как почесть, а не как угощенье»[127]. Он нагло поблагодарил царедворцев за присланные яства, заметив при этом, что оценить русские лакомые блюда он все же не мог по достоинству.
— Французские повара, к несчастью, испортили мой вкус.
Он отомстил русским по-своему: пригласил их к себе отведать французской кухни, а потом в донесениях, желая «позабавить» короля, зло издевался над «русскими невежами».
Им «в жизнь свою не удавалось так хорошо пообедать», они хоть и царедворцы, а вели себя, как воры, и «без дальних церемоний забрали с собой все сухие фрукты». С тем же злорадством доносил Невилль, что «Московия самая низменная страна из всей Европы» и «самая невежественная»: в Москве только четыре человека знают латынь, а войско московское — «это просто толпа грубых и беспорядочных крестьян». И вдруг, среди всего этого злопыхательства и невероятного высокомерия заграничного дипломата, вы читаете в воспоминаниях одну за другой страницы, полные дружбы, глубочайшего уважения и даже преклонения: это страницы, посвященные Василию Васильевичу Голицыну.
В прекрасный июльский день де ля Невилль посетил палаты Василия Васильевича. Весь Охотный ряд сбежался поглядеть на посольскую карету и кудрявого франта, легкого, как бабочка. Василий Васильевич принял гостя ласково, с самой приятной учтивостью, говорил с ним по-латыни и показал прекрасную осведомленность во всех европейских делах. Его, «сберегателя» государства, очень интересовали события в Англии в настоящем и прошлом, в частности эпоха протектората Оливера Кромвеля, личность английского лорда-протектора и еще больше идейное наследство, оставленное им: идеи о «гражданстве», о «веротерпимости», об избирательном праве. Какое совпадение! Ведь он, Василий Голицын, сам давно уже размышлял о том же!.. И Василий Васильевич, на сей раз с еще большим блеском, чем обычно, — ведь в лице де ля Невилля его слушала Европа, — рассказал о всех своих обязательных планах. А сам, не переставая потчевать, ласково шутил, что пить вина и крепкие напитки, как вообще в Москве ведется, он редкого гостя не неволит. Угощенье, сервировка стола были отменные — это тебе не царский обед!.. В этих палатах все так напоминало Европу, что даже избалованный глаз француза нашел здесь для себя немало любопытного. Например, на потолках была нарисована планетная система, на стенах висели немецкие географические карты в золоченых рамах и редчайшая вещь — термометр высокохудожественной работы.
Француз был совершенно очарован: он говорил с «великим государственным мужем», одним из первейших министров Европы и культурнейшим человеком.
«Меня приняли не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя!» — думал он, садясь в карету.
Охотнорядские зеваки, горланы и попрошайки побежали за ним. Посол не замечал их. Откинувшись на бархатные подушки, посол с улыбкой вспоминал подробности своего исторического визита к «великому Голицыну»… Мысленно он даже составлял очередное донесение королю о замечательном государственном деятеле Московии. Дипломатический агент даже оказался способным на идиллический восторг перед «великим» Голицыным: «…он хотел населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов — в храбрецов, пастушьи шалаши — в каменные палаты». Он не побоялся с явным пристрастием оправдать все неудачи Голицына, объясняя их привычными для западного дипломата причинами: дворцовыми интригами, действиями врагов и завистников. Главной трагедии Василия Голицына европейский его биограф, конечно, не понял, он просто не заметил ее. А что «великий министр», так очаровавший его, доживает последние дни, — это ему и в голову не пришло.
«Он обещал устроить мне аудиенцию у царя и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость». Биограф опять не понял: он считал, что произошла просто «смена министров», а это надвигалась новая эпоха. Впрочем, в этом де ля Невилль и разбираться не хотел: злой и мрачный, отсиживался он, по приказу свыше, в своей посольской квартире под присмотром пристава и нетерпеливо дожидался, когда эти опротивевшие ему «варвары» кончат наконец «свои смятения и раздоры», которые казались иностранцу бессмысленными. А происходило как раз событие важнейшего политического значения: новая, петровская Россия выходила на историческую дорогу.
Софья оказалась проницательнее своего «ближнего боярина». Присматриваясь к военным забавам Петра, она видела в них будущую угрозу своей власти и ждала момента, чтобы выступить против брата. В августе 1689 года Софья решила повторить дворцовый переворот 1682 года, но жестоко просчиталась, хотя и готовилась к этому шагу. Верный ей Шакловитый сосредоточил в Кремле крупный стрелецкий отряд, а на Лубянке стояли наготове триста стрельцов. Но время было уже не то. В руках Петра была военная сила, и разумом он стал уже не дитя, а орленок, который расправлял крылья. Кроме его военных сторонников, семеновцев и преображенцев, нашлись у него единомышленники и среди стрельцов. Эти тайные сторонники-стрельцы и донесли Петру о планах Софьи. Он медлить не стал и поскакал в Троице-Сергиев монастырь, который, как сильнейшая крепость того времени, мог служить надежным убежищем. Посланный к Петру для переговоров патриарх Иоаким остался в Троице-Сергиеве. Софья и Шакловитый пытались поднять стрельцов, но безуспешно. Да и в эти критические часы, пожалуй, припомнили стрельцы, как еще недавно Софья обуздала их вольницу, и уж прежней охоты ринуться в бой за нее у них не нашлось. Тогда Софья сама поехала к Троице, но по пути ее возок был задержан по приказу Петра, ее вернули обратно в Москву. Правительница оказалась под арестом, который означал одно: ее власть была свергнута.
127
Невилль, Записки о Московии, 1698.