Изменить стиль страницы
После России i_121.jpg
Отель «Иннова» на бульваре Пастер

Но как раз этой осенью Цветаева снова взрывается стихами, разбивающими в прах предположение о продолжающейся депрессии.

То были «Стихи к Чехии».

4

Еще в мае 1938 года в письме к Тесковой она горячо отозвалась на известие о частичной мобилизации, которую чешское правительство вынуждено было объявить в ответ на непрекращавшиеся угрозы со стороны Германии. «Думаю о Вас непрерывно, — писала Цветаева, — и тоскую, и болею, и негодую — и надеюсь — с Вами. Я Чехию чувствую свободным духом, над которым не властны — тела. А в личном порядке я чувствую ее своей страной, родной страной, за все поступки которой — отвечаю и под которыми — заранее подписываюсь. Ужасное время».

И все-таки, несмотря на тревогу, Марина Ивановна еще надеялась, вплоть до последних чисел рокового сентября, что здоровые силы европейского общественного мнения сумеют удержать свои правительства от предательской сделки. Для нее было совершенно ясно, к чему может привести тактика частичных уступок ненасытному аппетиту фашистских режимов. К этому времени Абиссиния уже проглочена войсками Муссолини, аншлюс Австрии Гитлером сочтен почти «домашним» соглашением; генерал Франко в Испании получает все более открытую и возрастающую помощь Германии и Италии. До последнего дня Цветаева ждет, что французское правительство, все еще называющее себя правительством Народного фронта, сумеет защитить интересы Чехословакии, — разве не ясно, что последует за отторжением Судет, то есть очередным попустительством? «Ты предал — предадут и тебя, — напишет она Тесковой. — Кому предал — тот и предаст. Только жаль, что платить будут — невинные, знавшие и не могшие ничего предотвратить».

Даже в самый канун Мюнхенского соглашения ей трудно поверить, что несколько слепцов сумеют повести за собой зрячих.

Но ее проницательность явно спотыкалась в оценке настроенности французского обывателя. «Вчера, — радостно сообщала она Тесковой 24 сентября, — наше жалкое Issy [21] выслало на улицу четыре тысячи манифестантов. А нынче будет — сорок — и кончится громовым скандалом и полным переворотом».

Однако правительство Даладье, время от времени разражавшееся заверениями о готовности защитить Чехословакию от германских притязаний, имело свои представления о том, чего именно ждут от него французы.

Страх войны, пропитавший европейский воздух второй половины 30-х годов, успешно вытравлял у рядового француза остатки зрячести, отнимал способность к элементарному предвидению.

«Какое нам дело до чехов, мир любой ценой!» — этих выкриков, звучавших повсеместно в уличной толпе, Цветаева упорно не слышала — или не хотела слышать.

Напряженность, неподдельность боли за край, ставший родиной ее сына, заставляли ее цепляться за надежду. В том же письме, написанном за пять дней до Мюнхенского соглашения: «День и ночь, день и ночь думаю о Чехии, живу в ней, с ней и ею, чувствую изнутри нее: ее лесов и сердец…»

И вот «безумие и преступление», как она это назовет, свершается. Поначалу Цветаевой еще кажется, что не все потеряно, что все еще исправимо.

Чуть ли не впервые в жизни она жадно читает этой осенью и зимой газеты — и находит там строки, под которыми подписалась бы обеими руками, «изнутри лба и совести», как она говорит. Это голоса ее единомышленников, заполнивших левую прессу возмущенными протестами.

Среди них Цветаева, ликуя, выделяет имена Ирен и Фредерика Жолио-Кюри. «Лучшая Франция: толпы и лбы — думают и чувствуют, как я», — пишет она Тесковой.

Однако день идет за днем, и ей приходится убедиться в том, что «лучшая Франция» малочисленна и бессильна.

В Париже повторяют слова Леона Блюма: «Мое сердце разрывается между стыдом и чувством облегчения». Городской муниципалитет публикует постановление о переименовании одной из парижских улиц в «Улицу 30 сентября». Правые газеты объявляют подписку на подарок «миротворцу» Чемберлену.

В ноябре «миротворец» посетит столицу Франции, и Цветаева с презрением опишет в очередном письме к Анне Антоновне благодарную встречу, которую ему здесь приготовили. «Дамы в голом и мужчины в черном» лебезят перед «старым благодушным господином, не способным и мухи обидеть…» «Волки и лисы» предали Чехию, формулирует Цветаева, «малодушие, и косность, и жир <…> сделали то — что сделано».

Письма к ее чешской приятельнице теперь особенно учащаются. И это не просто акт дружбы и сочувствия в тяжкий момент испытаний. Это связано еще и с тем, что чем дальше, тем меньше находит Цветаева вокруг себя людей, чья реакция на происходящее вызывала бы ее уважение. Нужна действенность в сочувствии, последовательность в оценке и поведении, а не ахи и охи, приправленные восклицаниями: «Какой ужас!»

В очередной раз Цветаева обнаруживает цельность и действенность своей натуры. Любить кого-либо или что-либо для нее всегда значило — подставить плечо, протянуть руку. «Я никогда, ни-ког-да, ни разу не жалела, что мне не двадцать лет, — пишет она теперь Тесковой. — И вот, в первый раз — за все свои не-двадцать — говорю: Я бы хотела быть чехом — и чтобы мне было двадцать лет: чтобы дольше — драться…»

Впервые она горюет о том, что у нее нет «имени», чтобы ее протест прозвучал весомо; нет какого-нибудь отличия, чтобы «швырнуть» его в лицо правительству, запятнавшему честь страны. «Чувство опозоренности за Францию», о котором она пишет в эти дни Анне Антоновне, предельно обострено ощущением почти соучастия: «точно я, живя во Франции, какой-то — соубийца».

Да, отличий, которые можно было бы «швырнуть в лицо», нет, нет «имени» — но в распоряжении Марины Цветаевой есть свое оружие. И она обращается к нему.

«Стихи к Чехии», созданные в ноябре и продолженные затем в трагическом марте 1939 года, — не уступают по страстности лучшим образцам цветаевской любовной лирики. Гражданское чувство гнева и попранной справедливости слилось в них с бескрайней благодарностью щедрому краю, ставшему «родиной всех, кто без страны». Любовный гимн чешскому народу, чешским горам и долам слился с презрением к «сытости сытых», отдавших страну в руки преступников.

Только край тот назван
Братский — дождь из глаз!
Жир, аферу празднуй!
Славно удалась.
Жир, Иуду — чествуй!
Мы ж — в ком сердце — есть:
Есть на карте место
Пусто: наша честь.

Уже 24 ноября первые три стихотворения цикла отосланы в Прагу.

Цветаева просит Тескову показать ее стихи чешским поэтам и вообще всем, кому сочтет нужным, «чтобы знали, что есть один бывший чешский гость, который добра — не забыл». Скоро она получит известие, что стихи ее переводятся на чешский язык.

Все оставшиеся до отъезда месяцы над рабочим столом Цветаевой в убогом номере убогого отеля висит увеличенная фотография ее любимого «пражского рыцаря», стерегущего Влтаву у Карлова моста в Праге. Стройный воин, воплощение благородства и мужества, он для нее теперь — символ несломленного духа Чехословакии. Цветаева собирается писать о нем поэму.

Она жадно читает чешские легенды и вообще — чешских прозаиков и поэтов. Просит Тескову прислать ей книжки по чешской истории и географии. И выпрашивает ожерелье из богемского хрусталя, чтобы носить его, не снимая. У случайного встречного выменивает картонную коробочку для булавок, отдавая за нее добротный кожаный кошелек, — только из-за того, что на коробочке вытеснено: «Praha».

«Все это, конечно, чепуха, — признается она Анне Антоновне, — но такою чепухой любовь — живет…»

5
вернуться

21

Парижские предместья, опоясывая Париж, переходят одно в другое. Противоположная сторона улицы, на которой Цветаева жила в Ванве, относится уже к Исси-ле-Мулино.