Изменить стиль страницы

Перерывы в получении ответов она переживает столь же тяжело, как и в давние времена переписки с Бахрахом. Чего только она не надумывает в эти дни! Ее душевная боль всегда сплетена с физической. Она разбита, ей нечем дышать. Лишь пересиливая себя, она делает все, что необходимо. И так — с утра до вечера и каждый день. Весь август и весь сентябрь она сосредоточена на тревоге за молодого поэта. «Я все делаю (пишу, перевожу, читаю, хожу, говорю), — пишет она 31 августа, — и у меня ни одной мысли в голове нет, кроме тебя и твоего здоровья. Ты думаешь, я не писала “случайно”? Потому что чем-нибудь была “занята”? Мне это неписание стоило больших усилий, чем все мои писания, вместе взятые! Других усилий, другие мускулы работали, обратное…»

С того самого дня, когда она получила то исповедальное письмо на шестнадцати страницах, в ее воображении со стремительностью кинематографической ленты начинает разворачиваться очередная мечта о прекрасной «любви издалека» двух одиноких сердец. «Вы пробили мою ледяную коросту, — пишет Марина Ивановна Штейгеру, — под которой оказалась моя родная бездна — куда сразу и с головой провалились — Вы».

Как сладкоголосая сирена — спустя почти месяц с начала переписки, — она завораживает его картиной их встречи. «Я бы хотела быть с Вами совсем без людей, совсем одна в огромной утробе — замка — и нам прислуживали бы руки, как в сказке Аленький Цветочек. — Хочешь? — И я знаю, что к нам, привлеченные чистотой и жаром, пришли бы все прежние жители этого замка, все молодые женщины и все юноши <…> и все бабушки в чепцах и прадеды в халатах, и любили бы нас, и мы бы парили над ними и, в конце концов — незаметно — перешли бы к ним в стены и когда пришли бы другие — никого бы не нашли…

Я хочу с Вами только этого, только такого, никак не называющегося, не: сна наяву, сна — во сне, войти вместе с Вами в сон — и там жить…»

И вся эта ворожба имеет в виду — что? Всего-навсего двух-трехдневную встречу! Ту, в которой еще не успеет вступить в свои права ненавистный агрессивный быт. Ничего более не имеется в виду — и это чисто цветаевское представление о настоящем счастье. Такова ее странная для обычных представлений и тем не менее вовсе не выдуманная, а вполне реальная — по мощи сердечных волнений — любовь.

Любовь! Любовь! И в судорогах и в гробе
Насторожусь — прельщусь — смущусь — рванусь.
О, милая! Ни в гробовом сугробе,
Ни в облачном с тобою не прощусь.
И не на то мне пара крыл прекрасных
Дана, чтоб на сердце держать пуды.
Спеленутых, безглазых и безгласных
Я не умножу жалкой слободы…

Эти строки в 1920-м написаны, но и в 1936-м еще звучат исповедально.

Между Штейгером и Цветаевой всего двадцать пять верст — и граница двух государств: Франции и Швейцарии.

Свой «нансеновский» паспорт Марина Ивановна оставила в Ванве, и значит, она не может получить визу и не может навестить Штейгера — повидаться, поговорить не спеша. Возможность есть другая: с невероятными сложностями приехать к нему на какой-нибудь час. В Женеву из Савойи ходит туристский автобус — и в тот же день возвращается. Но Штейгер не в Женеве, и как ехать из Женевы в Берн с цветаевским «топографическим идиотизмом», если и в знакомом месте без провожатых она не способна найти дорогу? Да еще надо угадать часы приема, чтобы пустили в палату…

Кроме всего прочего, это означало бы видеться на людях, когда она уже не будет собой и встреча превратится почти что в светский визит… В довершение присоединяется и неуверенность: так ли уж ему-то нужна личная встреча?

Но ему было нужно — и безотлагательно! сейчас! — это отчетливо видно из тех обрывков его писем, на какие Цветаева отвечает. Это ее странной любви было достаточно каждодневных писем и разговоров на расстоянии, с надеждой на недолгую встречу — когда-нибудь. «Я-то — такой соловей, басенный, — пишет она своему корреспонденту 21 августа, — меня — хлебом не корми — только баснями! Я так всю жизнь прожила, и лучшие мои любови были таковы. <…> Я отлично умею без всего — и насколько мне отлично — с немножким».

И еще она напишет ему о том, что уже в двадцать третьем году было сказано в ее стихотворении «Заочность»: о преимуществах такой любви. «У меня такая сила мечты, — пишет она Штейгеру, — с которой не сравнится ни один автомобиль!»

Но Штейгер, измученный телесными и душевными недугами, жаждал в те дни живой встречи, живого разговора. Можно удивиться в очередной раз тому, что цветаевская безоглядность, этот водопад внезапной нежности не только не пугают, но осчастливливают ее корреспондентов! По крайней мере, на первых порах. Даже в случае Бахраха, да и Штейгера, когда адресаты — люди совсем иного, чем она, склада, иной природы и привычек, и такая нежность им должна быть чуть ли не противопоказана! Но всякий человек на земле недолюблен; всякий уверен, что лучшего в нем люди не ценят, не замечают. И в итоге — чуть не каждый растоплен благодарным толчком в сердце, когда поток восхищения и заботы вдруг обрушивается на его голову.

Факт налицо: после девяти цветаевских писем, когда уже достаточно проявились все ее пресловутые «безмерности», способные среднестатистического мужчину перепугать насмерть, — 17 августа Штейгер укоряет свою корреспондентку: «У меня силы вашей мечты нет, и я без всякой покорности думаю о том, что мы живем рядом, а видеть и слышать я Вас не могу. От Вас до Женевы — час, от Женевы до Берна — два часа — и от этого трудно не ожесточиться <…>. Может быть, за 10 дней случится чудо и Вы приедете? Если хотите и умеете — до гроба Ваш…»

Это «до гроба Ваш» ошеломляет Цветаеву.

И ей приходится долго и трудно объяснять своему корреспонденту, отчего она, внутренне не расстающаяся с ним ни на час, приехать все-таки не сможет: и о паспорте, и о визе, и еще о сыне, которого ей не с кем оставить.

Сын! Вот где ее истинная болевая точка. Тут, а не где-нибудь, скрестились две разноприродные страсти. И что бы Цветаева ни объясняла, очевидно: здесь ее настоящее материнство. «Мой друг, — пишет она, оправдываясь перед Штейгером с довольно жесткими интонациями, — я — совсем старинная женщина, и не себе — современница, а тем — сто лет — и так далее дальше — назад. Породив детей (говорю о сыне, об Але — когда-нибудь расскажу) — я обязана его, пока он во мне нуждается, предпочитать всему: стихам, Вам, себе — всем просторам души моей. Фактически и физически — предпочитать. Этим я покупаю (всю жизнь покупала!) свою внутреннюю свободу — безмерную. Только потому у меня такие стихи. На этой свободе нам с Вами жить и быть. Наше царство с Вами — не от мира сего».

Поняв все же, что ее новому другу реальная встреча действительно необходима, Цветаева начинает обдумывать возможные варианты. Подробные, с обилием уточнений. Эти реальные детали — от расписания поездов до соображений о необходимости снять комнату — для нее тяжелы, утомительны, она тут попросту бестолкова. Наилучшим ей кажется вариант, при котором сам Штейгер, подлечившись, приедет к ней в Савойю. Она может подъехать поближе к железнодорожной станции и там найти приют для встречи.

Один план сменяется другим — где, когда, как? Но нетрудно заметить, что снова — точно так же было в переписке с Пастернаком и Рильке! — она оттягивает и оттягивает сроки встречи. Она ее хочет — и столько же опасается. В середине сентября, перебрав разные возможности своего приезда к нему в санаторий, она вдруг сообщает: «Итак, мой родной, без нас решено: февраль».

Но от сентября до февраля — пять месяцев!

Ничто ничему ее не научило. Остановив вполне благоразумными доводами порыв Пастернака в 1926 году — приехать к ней во Францию, она уже никогда не узнала его любви. Оттягивая свой приезд к Рильке, — несмотря на его такое внятное: «Не откладывай до зимы!» — она так не увидела его, не провела даже одного дня рядом…