Купаясь в тайных нескромностях этой литературы, в ее гнусных откровениях и воплях родительского негодования, Джейн чувствовала себя несправедливо отверженной. Вот тогда-то, раздосадованная тем, что представляет столь мало интереса в глазах слишком редких и прискорбно боязливых педофилов системы народного образования, она решила, что добьется своего и без них. Девочка уже давно приметила, насколько Давид Барух, которого она называла просто дядя Давид, хотя он был всего лишь братом маминого сожителя, принимает близко к сердцу те уроки по арифметике, что она делает под его контролем. Она никогда не одобряла его огромных оттопыренных ушей, торчащих, как ручки у супницы, ей не нравились его красные плотоядные губы гурмана, но в его голосе и взгляде была вся та нежность, которой не хватало остальным чертам. Когда он пытался растолковать Джейн ее ошибку в расчете или тонкости решения уравнения, он часто клал ей руку на плечо, чтобы подбодрить. Впрочем, это ощущение не было неприятным. Она его истолковывала как дружественный знак, милое свидетельство их семейственной близости. Потом, когда это вошло в привычку, она вдруг подумала, не является ли это одним из тех извращенных соприкосновений между взрослым и ребенком, рассказами о которых заполнены газетные подвалы. Эта мысль так ее позабавила, что она не спала всю ночь.
К утру ее решение созрело. Она отправилась в школу, дождалась окончания занятий, улучила момент, чтобы остаться наедине с учительницей французского мадам Рюше и как бы случайно поделиться с ней своими подозрениями. Со времени «дела Одетты Бийу» мадам Рюше из лицея Эстонье брала пример с мадемуазель Шуази из лицея Кребийона. Обе они были известны особой непреклонностью и боевитостью там, где речь шла о защите святой простоты детства. Робкие откровения Джейн произвели громоподобный эффект. Она угодила в яблочко с этой мадам Рюше. Отныне все прожекторы будут направлены на нее.
Наловчившись выявлять атавистическую похоть самца в субъектах, по видимости самых безобидных, мадам Рюше долго выспрашивала Джейн о характере и частоте проявлений недозволенного влечения со стороны Давида Баруха. Джейн получала живейшее удовольствие от подробностей, с какими надо было описывать учительнице образ действия своего «дяди». Она говорила о влажной, нежной тяжести его ладони, касавшейся ее затылка, об учащенном дыхании, ласкавшем ее щеку, о запахе одеколона и табака, что витал вокруг него, когда он к ней приближался. А поскольку мадам Рюше, положительно ненасытная, чуть не на каждом слове прерывала ее, с мольбой вопрошая: «И тогда?.. А потом?.. Расскажите мне все, дитя мое!», Джейн захотелось малость поддать жару. Не замышляя ничего дурного, а просто чтобы завершить картину ярким штрихом, она с загадочной улыбкой проронила, что были и другие прикосновения.
— Уточните, моя крошка! Уточните! — возопила мадам Рюше. — Мы подходим к сути! Эти прикосновения происходили по его инициативе? А в каком именно месте? Это важно! Под юбкой? Под трусиками? Где?
Джейн насторожилась, опасаясь, как бы не наговорить лишнего, и пролепетала:
— Да почти что нигде… Под… под юбкой…
— Он вас щупал или, простите мне это слово, он проник?
Захваченная врасплох, не понимая точного смысла этого «проникновения», Джейн пискнула:
— Щупал…
— И это все? Не было ли еще какой-нибудь мелочи, которую вы скрываете от меня?
Джейн напрягла память, но, не найдя больше, что бы такое сказать, просто прибавила, что в тот день, когда Давид Барух потрогал ее ногу, он это сделал, чтобы пощупать мускулы и поздравить с выигранным забегом на двести метров во время соревнований между классами, организованных учителем физкультуры. Однако мадам Рюше не придала этому смягчающему обстоятельству никакого значения и сочла необходимым «сигнализировать о факте» школьной медсестре, сотруднику учреждения социальной помощи и сверх того директрисе лицея. Последняя, побросав все дела, ринулась оповещать полицию и родителей жертвы. Всего за несколько минут Джейн стала свидетельницей развертывания процедуры одновременно юридического, медицинского, социального и внутрисемейного характера, масштабов которой она не предвидела, несмотря на множество известных ей примеров. Сначала после яростной домашней перебранки любовник матери, славный, миролюбивый Норберт Барух, обозвал своего брата Давида «мерзким педофилом» и «дерьмовым похабником». После чего, не слушая протестов несчастного, утверждавшего, что ни в чем не виноват, он врезал ему со всего размаху, расплющив нос в кровавое месиво. Когда же Джеральдина попыталась встать между ними, Давид прорычал:
— Вы тут все спятили! Мне не в чем себя упрекнуть! Ноги моей больше не будет в вашем грязном бараке!
— Счастье твое, — отозвался Норберт, — потому что, если ты посмеешь сюда сунуться, я тебя выброшу в окно, чтоб ты сдох на тротуаре среди мусорных баков!
Позже, хоть она и упивалась скандалом, который столь ловко спровоцировала, при том что совсем недавно все считали, будто она так незначительна, что не заслуживает ни малейшего внимания, Джейн сожалела, что Давид Барух покинул их дом. Он, со своим хмурым видом, сломанным носом, ушными раковинами, незнамо каким манером приляпанными по бокам черепа, был частью домашней меблировки, он принадлежал ей. Но самой деликатной задачей была для нее необходимость после этого день за днем отвечать на коварные вопросы следователей и психологов всякого рода, которые для выяснения дела один за другим наседали на нее.
Родители, держась в сторонке — их удаляли, чтобы ребенок не смущался, — томились, навострив уши и обмениваясь сокрушенными взглядами. После долгих колебаний главный психолог, руководивший всей этой командой, настоял на очной ставке Джейн с ее «соблазнителем». Когда Давид снова увидел девочку, его взорвало:
— Но это же все неправда, что ты тут наговорила, Джейн! Между нами никогда не возникало ни малейшей двусмысленности! Я никогда ничего такого с тобой не делал!
— Да нет же, дядюшка, — возразила Джейн с ангельской кротостью. — Ты это делал. И всякий раз потом ты благодарил меня и давал мне конфетку.
Эту деталь она выдумала прошлой ночью. Ее лучшая находка! Разглядывая исказившееся лицо своего визави, она смаковала этот лукавый беспроигрышный ход. Убедившись, что теперь какое бы вранье ни взбрело ей в голову, все служит подпоркой для ее замысла, она не переставала торжествовать — в ее возрасте так надуть всех этих взрослых, а они-то кичатся своими знаниями и опытом! Пьянея от гордости, она упивалась успехом невиннейшего из злодеяний.
— Конфету? — пробормотал Давид Барух, словно очумев спросонок. — Какую конфету?
— Мятную. У меня еще и теперь осталось несколько штук в кармане пальто… Хочешь покажу?
Следователи и психологи потягивали обезжиренное молоко и делали пометки в своих блокнотах. Им надо, они деньги за это получают. Давид Барух, выбитый из колеи, оглушенный, расстроенный, твердил:
— Не слушайте ее! Она несет сама не знает что! Она сочиняет! Не дадите же вы себя одурачить девчонке, у которой голова набита всякими гадостями!
Пока он говорил, Джейн достала из кармана пальто ментоловый леденец в прозрачной обертке и на раскрытой ладошке протянула ему. Она все предусмотрела! Давид Барух демонстративно, с презрительной гримасой отвел глаза. Но история с мятной конфетой не ускользнула от внимания главного психолога, тощей женщины с желтым лицом и пронзительным взглядом из-под очков с бифокальными линзами. Неумолимая и сентенциозная, она тотчас изложила свое мнение из области детской сексологии в современном мире.
— Это верно, что дети склонны к сочинительству, — заявила она. — Но когда они это делают, ими всегда движет спонтанный импульс, не имеющий продолжения. Случаи, когда они на всем продолжении допросов упорствуют, отстаивая одни и те же выдумки, встречаются крайне редко, так что здесь следует усматривать все признаки абсолютной искренности. Я бы не побоялась утверждать, что постоянство свидетельств, представленных нам мадемуазель, инвариантность уточнений, которые она приводит при каждой нашей встрече, суть доказательства правдивости ее рассказа.