Изменить стиль страницы

Переполох такой поднялся! Ксендз сбежал через другую дверь в сад и больше уж не показывался. А вскоре на его место приехал этот новый, да так и остался. Неплохой ксендз — куда лучше того прежнего…

Долго, пространно говорил ксендз. И набожное настроение как-то рассеивалось, пение органа погасло в сердцах. Кое-кому приходили уже в голову всякие такие мысли — особенно, когда ксендз заговорил о погорельцах из Бжегов. Что надо им, дескать, помочь, что несчастье может со всяким случиться.

А ведь все уже знали, как позаботился о погорельцах граф. И знали, откуда начался пожар. Потому что не с Кузнецовой избы он начался, как думали сперва. Юзеф Вроняк поджег брата, — давно у них шла тяжба из-за оставшейся от отца полоски. Из-за урожая с полморга земли. Оба задыхались с кучей детишек на своих крохотных хозяйствах, голодали, ссорились. Эти два-три воза ржи были для них вопросом жизни или смерти. Юзеф считал себя обиженным, вот и поджег. Все равно, мол, пропадать!

Кабы еще где в другом месте, — но как раз тут, где жалкие полоски Вроняков, чахлая рожь, засохшая картошка вплотную примыкали к графским полям — необозримым, шумящим, колышущимся бархатной волной… К графским стогам, к копнам полновесных снопов, к возам, нагруженным хлебом, что твой амбар… Но об этом ксендз ничего не говорил. А ведь довольно было бы и клочка графской земли, чтобы Вроняк не поджег брата и чтобы Бжеги не обратились в пепел.

Погорельцы стояли и здесь, у костела, двое или трое, да нечего было им дать. Уж легче в избе найти какую-нибудь мерку картошки, краюху хлеба или хоть лоскут холста. Но денег с собой в костел никто не брал — разве пару грошей, чтобы бросить на поднос, да и то не все, а лишь те, кто хотел показать себя, угодить ксендзу.

Граф, тот и вправду мог бы помочь, что для него это значило? А ксендз ходит во дворец — и на обед и на стакан вина, что ж он там не кричит о помощи ближним?

Так помаленьку, от одного к другому, мысли слушателей добрались и до Зелинского. Что ж это ксендз кричит о человеческих грехах и преступлениях, а об этом и не упомянет? Не лежал разве у пруда труп, не осталась разве теперь в избе старуха мать с кучей детишек и полуслепой отец?

Но об этом, видно, ксендз не помнил. Он начал о другом — о вырубленных деревцах, о графском саде, о графских убытках. По костелу пробежал шепот, и бабы стали тревожно озираться, так как у дверей, где обычно становились мужики, началось движение и шарканье ног. Мужчины шумно, один за другим, толпой выходили из костела. Спохватившись, ксендз покраснел и торопливо перевел речь на другое, на царство божье, на покровительство, которое господь бог оказывает беднякам.

Тогда крестьяне стали медленно возвращаться. Протекло немало времени, пока они приучили ксендза, что он не может говорить обо всем, что вздумается. Когда-то давно первый показал пример старый Плыцяк, хотя, по правде сказать, он редко бывал в костеле. Ксендз проповедовал, а Плыцяк вдруг крякнул, повернулся и через весь костел — он стоял почти у самого алтаря — пошел к дверям. Ксендз тогда так удивился, что даже умолк на миг. Но понял, в чем дело. И так уж и повелось — как только настоятель начинал слишком уж метать громы на деревню или вообще говорил что-нибудь, что им было не по сердцу, они выходили. Это страшно возмущало терциарок и шляхтичей из Мацькова, но так случалось почти каждое воскресенье. Ксендз злился, сопел от гнева, а сделать ничего не мог, — хорошо помнил, что произошло с тем, с прежним настоятелем. Знал, что тогда приезжал сам епископ, и все-таки ксендза пришлось забрать отсюда.

— Раз так, мы и без ксендза обойдемся, — сказали тогда крестьяне. — А костел не ксендзовский, а наш, мы его строили.

И епископ принужден был уступить крестьянскому миру.

Вот почему ксендз Палинский извивался теперь угрем между деревней и усадьбой, лишь бы выйти сухим из воды.

Проповедь кончилась. Люди не спеша выходили, жмурясь от солнечного блеска. Обманчивый свет свечей казался мраком перед сиянием солнца над липами. Ройчиха тащила мальчонку на руках, он уснул, и ей не хотелось будить его в костеле.

В липовой аллее перед костелом люди останавливались поболтать.

Многие, отправляясь в костел, больше помышляли об этих разговорах, чем о чем-либо другом. Ведь это был случай повидаться с людьми со всех окрестных деревень. Девушки интересовались, купила ли себе какая-нибудь Марыся или Зося новый платок или ботинки, да и самим хотелось похвастаться перед другими. Многие с любопытством смотрели на дам из усадьбы — всегда как на какую-то диковинку, хотя все их прекрасно знали. Сам граф Остшеньский в костеле не бывал — разве на заупокойной обедне или раз в год, на пасху, если случайно был в это время в Остшене. Обычно он зимой уезжал за границу, во Францию, где у него, по слухам, тоже были имения, или еще дальше, в Италию. Если случалось что новое, как с Зелинским, или с делегацией из Бжегов, или с деревцами, — народу в церкви всегда бывало больше, всем хотелось посмотреть на графинь Остшеньских. Но по ним никогда ничего не было заметно. Они спокойно проходили к своей скамье — Зуза с ее круглым, бессмысленным лицом дурочки — это-то сразу было видно всякому! — и графиня, худая, бледная, высокая, с глазами, будто вечно заплаканными.

— Нет, не легкая у нее жизнь, не легкая, — говорили между собой женщины, однако без сочувствия. Ведь каждая из них верила, что это людские обиды обрушиваются на Остшеньских постоянными несчастиями. Но никогда их не постигало подлинное несчастье — нищета.

— Когда у человека такие деньги, что ему и кто сделает?

И снова шли разговоры об остшеньских лесах, землях и водах. Больше всего о землях, — деревни задыхались на своих карликовых хозяйствах, а у него было больше земли, чем у всех у них вместе: у Калин, Бжегов, Мацькова и, кто его знает, у скольких еще деревень.

Постепенно все расходились, каждый в свою сторону. Отъезжали подводы. Кое-кто забегал еще к Скужаку на пиво или просто так, посидеть, поговорить.

Ксендз раздевался в ризнице и добродушно спорил с крестьянином из Грушкова.

— Дашь тридцать злотых — и мальчик окрещен! Приедете в то воскресенье.

— Смилуйтесь, отец настоятель, тридцать злотых больно много будет!

— Много? Ишь ты!

— Много, много! Сколько же это хлеба продать придется?

— А ты знаешь, сколько мне пришлось учиться, сколько лет ходить в школу, в семинарию, чтобы стать ксендзом и твоего мальчонку крестить?

— Ваша правда, отец настоятель, а все же тридцать злотых — большие деньги!

— Гм… Лошадь-то у тебя одна?

— Одна, плохонькая лошаденка, весной купил.

— Гм… Так говоришь, много?

Крестьянин низко кланялся.

— Не осилю, ваша милость… Уж скостите что-нибудь.

— Скостить, говоришь… Ну, а двадцать злотых дашь?

— Окажите божескую милость, ваше преподобие… Может, еще сколько-нибудь уступите… Очень уж трудно сейчас, а тут еще солнышко припекает, дотла жжет…

— За ваши грехи, за ваши грехи господь вас карает! На водку у вас всегда найдется, а на святое крещение не хватает!

— Какая там водка!.. Уж лет пять водки в рот не брал! Не те времена…

— А тебе уж и жалко, а? Без водки — никак, а? Знаю я вас!

— Да куда там! Никто не пьет!

— Ну, ну, знаю я, что у вас в голове! Монополька вам мешает, а?

— Денег нет, отец настоятель… Кабы деньги были, человеку и на монопольку хватило бы…

— А как там у вас, спокойно?

— Это как? — не понял крестьянин.

— Газетки какие-нибудь читают?

— Не знаю, я неграмотный.

— Гм… Гм… Неграмотный, говоришь. Ну, так как же будет с этим крещением?

— Да вот, взяли бы пятнадцать злотых, по вашей бы милости…

— Бедно! Бедно! Ну, да что с тобой делать! Пусть уж будет пятнадцать. Пораньше приезжай.

Пономарь тщательно разглаживал белоснежное облачение, не спеша укладывал его в ящик.

— Запомни-ка, Макар, в воскресенье у нас крестины. Напомни мне с утра.

— Напомню, ваше преподобие. А сейчас тут ждут, пришли оглашение делать.