Изменить стиль страницы

Они вздохнули и умолкли — костлявая Игначиха, увядшая жена Захарчука, Стасячиха, у которой пухли ноги, и прочие, — все эти хозяйки на четырех, на пяти моргах. У них даже под ложечкой засосало при одном воспоминании о богатстве Стефановичей.

— Вчера опять кабана из-за Буга привезли. Огромный кабанище, пудов двадцать будет.

— Колют и колют, как им жиром не обрастать!

— Рузю, говорят, замуж выдают. В город.

— Да ведь здесь она не выйдет — барыня. Ну, эта хоть работящая.

— Поест вдоволь, да так, что жир по бороде течет, вот сила и появится работать.

Они опять умолкли. Становилось все жарче. Золотой зной стоял над землей. Над верхушками сосен накаленный воздух дрожал мелкой дрожью. Игначиха сдвинула платок с редких седеющих волос.

— Ну и жара!

Они брели по песку, стараясь идти по обочине, поближе к придорожной канаве, чтобы хоть чуточку воспользоваться скудной тенью, отбрасываемой прозрачными, воздушными сосновыми ветвями.

Вдали над лесами уже виднелся тонкий шпиль на костеле. Немного ниже серебряным блеском отсвечивала крыша Остшеньского дворца.

— Недалеко уже, не реви, — успокаивала Ройчиха истекающего потом ребенка. Потихоньку всхлипывая, мальчуган едва тащился.

Позади глухо затарахтела телега. Они отошли еще дальше к краю дороги.

— Овсени. Вон как парадно выехали. Да что это их так много?

— Не видите, что Матусы подсели?

— Глядите, как Агнешка расселась, ровно курица на яйцах.

— А старика дома оставили.

— Еще бы! Кто же за ребенком смотреть будет?

— А одежа-то у него нешто есть, чтобы не стыдно было в костеле людям показаться?

— Ездить-то она на нем ездит, как на лысой кобыле, а одежонки какой не хочет справить! Оборван старик, аж глядеть жалко.

— Барыня на двадцати пяти моргах!

— Э, милая ты моя, уж по мне лучше мои три морга, чем все их барство! Так и жди, что их и вовсе с этой земли прогонят.

— Что вы говорите?

— А как же! Взносов в срок не платят, как же оно будет?

— Что поделаешь! Могли сидеть в деревне — так нет, угораздило их взять хутор! Мой говорил было Матусу, да куда там! Всякий только задним умом крепок…

— И в деревне не сладко.

— Ой, не сладко, не сладко! — подтвердили остальные.

— Глядите, вот и костел. И не заметили, как дошли.

— А одна идешь, так уж как далеко кажется!

Липовая аллея сворачивала к костелу, обходя стороной усадебные постройки. Среди зелени белели стены каменного, крытого гонтом костела.

Внутри уже было полно. Хромой пономарь зажигал свечи перед двумя маленькими боковыми алтарями. Главный алтарь, весь в цветах из графского сада, горел огнями. Скорбящая божья матерь сострадательно простирала узкие розовые ладони с большой картины, кругом обвешенной дарами верующих. Серебряные сердечки, четки из белых и голубых шариков сверкали в сиянии высоких свечей. Пахло ладаном.

Орган вдруг загремел и смолк. Вышел ксендз.

На господских скамьях сидели графиня Остшеньская с Зузой. Сквозь цветные стекла витражей полоска золотого света падала прямо на их лица. Старая графиня низко склонилась над молитвенником, Зуза, полуоткрыв рот, как зачарованная, смотрела на ксендза, бессознательными движениями губ повторяя его слова.

Высоко, мрачно, торжественно гремела песнь органа. Теперь женщины забыли обо всем — о богатстве Стефановичей, о чванстве Плазяковой дочери, о сварливости Агнешки Матусовой. Они припадали к полу, погруженные в молитву, в сладостные звуки органа, в благоухание ладана, в сияние свечей, размышляя о своей судьбе, о нищете, о болезнях, о засухе, сжигающей скудные поля, о веренице серых дней, об усталости натруженных рук, о кашле, раздирающем легкие, о боли в утомленных каждодневной суетой ногах.

Сладостно играл орган, сладостно пахло ладаном. В широко открытые двери внутрь костела вливался и другой запах — еще более сладостное благоухание нагретых солнцем полей. В тишине вознесения даров вдруг послышался щебет ласточек, свивших гнезда под карнизом широкой крыши.

Ройчихин мальчуган оглянулся на этот щебет, и матери пришлось дернуть его за рукав, чтобы он снова замер в молчании, глядя на цветные окна, на сияние, исходящее от позолоты алтаря. А у ребенка вдруг дыхание перехватило — он увидел, что алтарь покрыт голубой тканью, точнехонько такой, какую мать ткала зимой из льна и шерсти. Квадратики крестьянского узора ровненько вплетались один в другой, образуя широкие круги, волнами наплывающие один на другой.

Нет, не может этого быть, наверно показалось. Куда там! Обыкновенное крестьянское покрывало — и вдруг на алтаре!

Сладостно играл орган, благоухали курения. И вот обедня кончилась. Маленький Роек думал, что теперь они, наконец, выйдут, — в костеле было душно. Но никто не шевелился. Люди лишь откашливались, усаживаясь поудобнее на местах.

Ксендз ушел в боковые двери и тотчас появился снова. Он поднялся по маленькой витой лесенке и показался высоко над толпой, на кафедре. Широкие рукава белого облачения трепетали, как птичьи крылья, из-под пены кружев мелькала черпая сутана. Голос ксендза ударялся о стены и возвращался к слушателям, эхо усиливало его. Тяжкие, суровые, звонкие слова обрушивались на низко склоненные головы.

— Дьявол искушает вас, день и ночь подстерегает он вашу гибель! Есть среди вас люди, которые ни во что не ставят церковь, святую матерь нашу! Яд зла сочится по деревне, точит сердца! Горе родителям, что потворствуют детям своим, ибо близится день, когда дети эти поднимут руку на родителей!

Ишачиха шмыгнула носом и украдкой покосилась на жену Стасяка. Она не сомневалась, что речь идет об Антеке Стасяке. Но та внимательно слушала, может и не сообразив, в чем тут дело.

Слова падали сверху, как крупные дождевые капли. Бабы громко вздыхали. Уж больно красиво говорил ксендз об адской бездне и о том, что никому не уйти от суда господня и карающей руки его праведного гнева. О всяческих соблазнах. Об опасности, что близится с каждым днем.

Немногое из этого они понимали и не раз удивлялись, в чем тут дело? Но ксендз бил тревогу каждое воскресенье и каждый праздник, и они, наконец, признали это чем-то вроде необходимой части религиозного обряда. Очень уж любил ксендз метать громы, особенно против молодых. Но молодежь-то как раз не очень ходила в костел, и ксендзовы обличения били наполовину в пустоту.

Долго еще говорил ксендз, подтверждая свои слова изречениями из священного писания. У Ройчихи слезы лились из глаз, так волновали ее всегда проповеди. И она не понимала, о чем говорит ксендз, но во время проповеди ей как-то особенно хорошо думалось о всех домашних бедах и горестях.

А ксендз уже перешел к более близким и понятным делам. И опять, как всегда, начал об этой костельной крыше. Что, мол, протекает она, что надо новую, а они об этом не заботятся. Игначиха, задрав голову, смотрела на выбеленный известью свод костела. Господи боже мой! Потеки, конечно, есть, ничего не скажешь — желтыми кругами обозначились места, где вода попортила штукатурку. Но все же ведь вода в костел не капала. Спокойно могла смотреть матерь божья в голубом одеянии, ровно могли гореть свечи в деревянном паникадиле, подвешенном к своду. А откуда же взять, господи, откуда взять денег, хоть и на эту крышу? Да они раз уже их собрали. Уже и лес было привезли, еще при прежнем ксендзе. Сложились деревни, плотники обещали работать даром, остальное добавил граф Остшеньский. По правде сказать, даже и стыдно ксендзу говорить, напоминать теперь об этом. Бога гневить только!

Она украдкой оглянулась на кумушек и сразу поняла, что остальные думают то же. Заметила насмешливую улыбку молодого Захарчука, которого отец силой таскал с собой в костел. Он ведь тоже был тогда там, молодой Захарчук, — да что тут говорить, были и другие степенные хозяева. Всех тогда допекло!

Нет, нет! То был не такой ксендз, какому полагается быть, — прежний настоятель. Лес-то был не его — люди на церковь дали. А ксендз его продал. Огромной толпой пошли они тогда к ксендзовскому дому, и бабы тоже. Громко кричали ксендзу, чтобы отдал, что взял. «Выходи, жеребец!» — кричал народ, и не то чтобы только парни, а и степенные хозяева тоже.