Изменить стиль страницы

Били жестоко. Молча, стиснув зубы.

Ожесточились батраки. Били, вымещая гнев за все. За гнилую картошку в месячине, за обсчитывание, за мучительный восемнадцатичасовой рабочий день.

За глупость, за предательство, за то, что польстились на этот полтинник, за якшанье с помещицей против всего народа.

Нет, им не простили. Так и остались те двое лежать на капустной рассаде с почерневшими лицами, залитыми алой кровью. Рассада уже проросла длинными стеблями, зеленела мелкими листочками. На листочках краснели капли крови, словно капуста расцвела странным, веселым, не капустным цветом.

Поймали в коровнике девушку. Она чистила скребницей рыжий бок большой, откормленной коровы.

Вытащили ее во двор. Задрали на ней юбку, так что обнажились выше колен белые ноги.

Били жестоко. Она только пискнула несколько раз, да так и осталась на пороге коровника, уткнувшись головой в растащенный батрацкими ногами навоз, с задранной кверху юбкой.

Батраки поднялись впервые. И подниматься надо было всем, — если нет, и начинать не стоило.

Всем, хотел ли кто, или нет. Добровольно или под угрозой. Господские подхалимы, помещичьи лизоблюды — все принуждены были идти. Раз все, так все. Все равны, за всех идет борьба.

Толпа росла. Из бараков приливали все новые волны. Первые забастовщики могли теперь и разойтись по домам.

Но Кшисяк остался. Уперся. Ему все казалось, что, если его не будет, если он недосмотрит, они заколеблются, их обманут, они прозевают самое важное.

И он шел все дальше. У него болели глаза от бессонницы, их жгло, будто засыпало мелким горячим песком. Пальцы вылезли из сапог, разлезлась соломенная стелька, заплаты и гвозди натирали ноги. Пересыхало в горле от жажды, от голода втянуло живот. А он все шел.

Они оставляли по экономиям пикеты для наблюдения, чтобы никто не брался за работу.

Случалось, что они находили уже пустые бараки. Видно, их обитатели, никого не дожидаясь, сами двинулись защищать батрацкое дело.

Приходили люди из дальних сторон, посылали нарочных за десятки деревень. Но всюду было одно и то же.

Двинулся батрацкий люд. Был он долгие годы, словно темная, тинистая вода. Плыл, втиснутый в узкое, грязное русло!

А теперь прорвался весенним половодьем, шумной, буйной волной. Вышел из берегов. Седой пеной, водоворотами, напором волн, прорывающих плотины.

По усадьбам совещались.

Помещики съезжались молчком, тайком, чтобы не раздражать людей. Такое уж пришло время, что у господ мурашки забегали по спине.

Совещались, занавесив окна. Украдкой, потихоньку, шепотом, чтобы не разнеслось, не стало известно, не упало, как камень, в волны народного гнева.

Совещались, беспомощно разводили руками.

Куда только удавалось проехать, откуда только приходили письма, вести — везде одно и то же. Не уцелел ни один островок. На тех, кто сопротивлялся, народ поднимался с дубинами и вилами.

А земля дымилась весенним паром, ожидала пахоты и посева.

Помещики долго совещались. Ведь были еще стражники. Были войска.

Кшисякова помещица не вызывала войска. Но бывали и другие случаи.

Помещики отыскали себе крепкую защиту. Нашлось средство против польского батрака — его нашел польский помещик. Выносил его в своем патриотическом сердце, не поколебался.

Со всех сторон приходили тревожные вести. Надвигались серой мрачной тучей.

Помещик Н. в Ленчицком уезде вызвал казаков.

Дроздовский помещик вызвал казаков.

Помещик К., тоже в Ленчицком уезде, вызвал полицию. Но и этого ему показалось мало, он вызвал войско.

Оно пришло. Почему бы и нет? Раз сам ясновельможный взывает к царскому штыку, к царской винтовке о помощи. Против батраков.

Граф в Новозамосьце вызвал казаков.

Помещик X. в Седлецком вызвал солдат. Господин Т. в Цехановском — стражников.

А в Рыпинском уезде сговорилась вся шляхта. Господа поехали к губернатору. Поклонились ему низко. Гибкие спины у ясновельможных, когда им надо.

Они пространно объясняли губернатору. Что его священный долг спасти их, верноподданных его величества, от опасности, от натиска бунтующего мужичья, которое осмелилось выступить против исконного порядка вещей и против них, своих кормильцев.

Губернатор не заставил себя долго просить. Оглядел сощуренными глазами делегацию. Согласился. Обещал.

И сдержал обещание. На другой же день сдержал.

По шоссе и проселочным дорогам двинулись к усадьбам драгуны. Поскакали казаки. Закурился туманами, дикой, протяжной песней застонал этот день. Шли казаки, шли драгуны спасать господ помещиков Рыпинского уезда от батрацкого насилия.

В Плонском уезде сиятельный граф во все свои экономии — а их было немало — вызвал войска.

Вызвал из Модлина войска помещик Г.

Людно стало в усадьбах. Еды — сколько хочешь. Как же иначе, ведь казак, драгун и стражник грудью защищали господина помещика. Полагалось достойно принимать их.

Войска расположились по экономиям.

Загремели выстрелы. В Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах войска стреляли в народ. Ибо народ стоял твердо, не отступал.

По усадьбам разместились офицеры. Солдаты располагались лагерем в усадебных дворах.

По вечерам к темному небу неслась казачья песня.

Казачьи песни пели усадьбы в Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах.

Гремели винтовочными залпами.

Горели огнями биваков.

Люди слушали. Люди смотрели.

В сердцах разгорался гнев. Еще крепче стискивались зубы. Еще крепче сжимались кулаки.

Помещик не хотел уступать. Быть может, ему и не так жалко было этих тридцати рублей, этих нескольких лишних четвертей картофеля.

Нет, все дело в том, что батрак посмел требовать. Что открылись уста, молчавшие на протяжении десятков лет. Что батрак с ума спятил, посмел диктовать условия. Темный крестьянин — ясновельможному барину!

Но не помогли войска. Да и не всюду помещики решались вызывать их. Потому что, когда они думали о войсках, когда им красным отблеском, белым дымом мерещились марширующие к баракам колонны, им виделось и другое.

А этого они боялись еще больше, чем батрацкого бунта, барачной забастовки.

Ведь в городах ходили по улицам демонстранты. У помещиков двоилось и троилось в глазах от каждой заметки в газете, от каждой неожиданной вести. Красное знамя, пусть даже величиной не больше носового платка, представлялось им кровавым полотнищем, заслоняло весь мир кровавым пожаром. До того, что сердце сжималось от страха и мороз пробирал по коже, хотя на дворе стояла теплая, благоуханная весна.

За батрацкой массой, за сбившейся серой толпой им мерещился грозный призрак гибели.

Они боялись развязать бурю, боялись навлечь на себя месть. Трепетали. Пресмыкались, низко склоняли головы.

За долгие годы унижения и страха довелось теперь батраку увидеть и господский страх.

За все свои покорные слова — услышали они теперь господские тихие слова, слова беспомощности, бессилия, которые произносились с испугом, с оглядкой на двери.

Помещики задыхались от ненависти.

Ведь от дедов и прадедов повелось, что мужик покорно гнул спину. Не требовал оплаты, покорно целовал руки. Верно служил за подачку, за гроши, за объедки с господского стола. Отдавал за барина жизнь. Что там за барина! За пса господского жизнью рисковал.

Не понять было барину, что случилось. В голове у него не вмещалось: батрак вдруг отрывает руки от работы, валит толпами по дорогам и проселкам, а поля ждут пахоты и посева.

Сердце переполнялось злобой. За хлеб, за месячину, за жалование, за крышу над головой — вот благодарность хама!

Такова его благодарность за все помещичье добро.

Видно, все эти годы он лишь таился, не чувствуя в себе пока силы, но предательски держал камень за пазухой. Выжидал, подбирал подходящий случай. И ударил.

И ничего невозможно было поделать.

Пробовали нанимать по деревням крестьян. Не удалось. Деревенские боялись крепких батрацких кулаков.