Изменить стиль страницы

— Сошлись мы сюда, люди добрые, как постановил мир. Никто не остался в хате, разве уж совсем ноги волочить не может. Все наравне — хозяева, беднота и батраки.

Он засопел и умолк. Кое-кто еще раз вздохнул.

— На суд мы сошлись, судить по божеской и человеческой справедливости. Чтобы всякий мог сказать, что и как, чтобы людям все было известно. Если у кого какой грех на совести, если кого обидели, всякий пусть говорит. На то и мир, чтобы судить. Как постановим, так и будет.

Стоящие в сторонке бабы вдруг затрещали, как сороки, и громче всех Матусиха.

— Тише там! Не для крика сошлись! Выходи, у кого есть жалобы!

Толпа заколыхалась и умолкла. Кшисяк поднял глаза к небу. Ястреб все еще висел в лазури, прямо над толпой.

— Кто первый приносит жалобу?

Все молчали. Кое-кто в толпе побледнел.

— Что ж, ничего не поделаешь, тогда уж я начну.

Матус постоял минутку, раскачиваясь на толстых ногах, словно что-то взвешивал.

— Есть у меня, хозяева, жалоба. Хочу ее отдать на ваш суд. А жалоба такая.

Глаза его теперь искали кого-то в толпе. Быстро, испытующе перебегали с одного лица на другое. Наконец, нашли. Сощурились, на мгновение исчезли за толстыми веками.

— Увели у меня воры лошадь из конюшни. Это вы все помните, потому как и стражники искали и я сам аж в третий уезд за ней ездил. Ну, ничего не вышло.

Он снова умолк. Будто смаковал слова, будто радовался, что его слушают в мертвой тишине. Эти слова повисли над толпой, как висел ястреб, который только сейчас куда-то скрылся.

— Но теперь-то я узнал, объяснили мне люди. Теперь я уже знаю, кто у меня коня увел. Верно знаю.

Кшисяк почувствовал, как по спине у него пробежала холодная дрожь. Одно мгновение ему показалось, что сейчас толстый палец Матуса подымется и покажет прямо на него — Кшисяка. Хотя, видит бог, ни Матусовых, ни чьих других лошадей он не крал.

— А вор здесь, среди нас, — медленно продолжал Матус.

Все стали осматриваться, коситься на своих соседей. Боялись последнего слова и с нетерпением ожидали его.

— Ендрасов парень, Юзек, увел у меня коня из конюшни, в городе продал, — жестко и медленно сказал Матус.

— Ааа…

Толпа замерла в оцепенении. Но тотчас началось какое-то движение. Вокруг Юзека. Люди стали медленно отступать от него. Незаметно. Мелкими передвижками. И все же мгновение спустя оказалось, что он стоит один, посреди сомкнувшегося круга. Бледный, как труп. Стуча зубами.

— Люди… — начал Юзек, но слова замерли у него на губах.

Теперь выступил вперед Матус. Огромный, мощный, остановился он против тощего Юзека, уперся ногами в землю. Поднял руку. Спокойно, не спеша отвел эту руку, как лопату. И с размаху, плашмя, хлестнул парня по лицу. Юзек покачнулся. Из носа тонкой струйкой полилась кровь.

— Ну?

Юзек молчал. Обеими руками он держался за голову.

Матус подошел вплотную, их лица почти прикасались.

— Ты будешь говорить или нет? С кем воровал?

Парень отупевшими глазами уставился на Матуса. Потом обвел глазами лица в толпе, мрачной, темной, гневной. Равнодушные, каменные лица.

Словно его никто и не знает. А ведь тут стояли люди, с которыми он пил, у которых плясал на свадьбах, свои, знакомые люди, из второй от него, из третьей избы.

— С кем воровал?

Толстая палка Матуса поднялась в воздухе. С размаху обрушилась на обнаженную голову Юзека, — шапку у него сбило уже первым ударом.

Вокруг забурлило. Поднялись палки и кулаки. Юзек Ендрас закричал, пронзительно, визгливо, но тотчас захлебнулся от чьего-то удара.

Били как попало.

Плашмя, ребром ладони. Стиснутым в каменный узел кулаком. Кривой рукояткой палки. Бабы наскакивали сбоку, разъяренные, с вытянутыми, как когти, пальцами. Ендрас повалился на землю. Его пинали сапогами, крепко, изо всех сил.

И все это время Матус громко, размеренно, ясно повторял свое:

— С кем воровал?

Но парень уже ничего не слышал. Голова у него была вся в крови, он лежал на подвернутой, будто сломанной руке.

— Хватит, — скомандовал старшина.

И в ту же минуту кто-то показался на дороге. Это бежала мать Юзека. Она задержалась в костеле и теперь со всех ног неслась к волости. И у нее были свои счеты с ворами. Не хотелось ей пропустить случай.

Она добежала до толпы как раз, когда Юзека за ноги оттаскивали в сторону. Вскрикнула пронзительно, словно курица, которую режут, захрипела и с вытянутыми руками кинулась в толпу, прямо к Матусу и старшине.

— Что вы сделали с дитем? С дитем? С дитем?

— Тише, баба. Вор это, а не дите.

— Разбойники!

— Так мир решил. Не умела воспитать, теперь лечи его. Порядок должен быть.

Она притихла и выбралась из толпы. Ее ужаснули мрачные взгляды окружающих. Она озиралась кругом, искала помощи, но лица были у всех словно каменные. Поближе к лежащему в луже крови Юзеку стояли батраки. У них нечего искать помощи. Почти у каждой батрачки была на нее обида.

Сын ее лежал без памяти. Она присела возле него и всхлипывала, подавляя крик. Качаясь из стороны в сторону, она отирала ему тряпицей лоб и окровавленные волосы. И вдруг увидела глубокую рану, от виска к темени. Задохнулась. Умолкла. Полными ужаса глазами она глядела на кость, белеющую между кровавых краев раны.

И уже не слышала, как по очереди на середину площади выходили другие. Как по очереди вытаскивали из толпы то того, то другого.

Иные признавались. Где, когда, как и с кем. Обещали в такой-то и такой-то срок возместить убытки. Признавались, где спрятаны деньги. А другие упирались, ничего невозможно было из них выжать.

Этих били. Свирепо, беспощадно. Без милосердия.

«Справедливо, — размышлял Кшисяк. — За людскую обиду, за людскую горькую долю, ведь у некоторых последнее забрали. Не разбирались небось, у богача берут или у нищего, который на половине морга хозяйничает».

Вот и били. Мир судил крепче, чем всякий суд. Все всплыло, узнали даже, кто еще четыре года назад уводил лошадей из конюшен. Обнаруживались кумовья воров, потому что, кому же понравится, чтобы его наказывали, а его сообщника нет. Волость чистили, как метлой, с первой до последней деревни. За все те годы, когда воры выпивали со стражниками и чувствовали себя в полной безопасности, как у Христа за пазухой. За все бабьи слезы, за мужичью злобу. За людскую обиду. Кости трещали от этих расчетов, кое-кому и голову проломили. Старик Глова пришел в такое неистовство, что вогнал вилы в живот Сушеку, который зимой вытащил у него кожух из чулана.

На мгновение мужики утихли. Вокруг Сушека образовался широкий круг. А тот только вздохнул раз-другой, изо рта у него хлынула кровь, стал царапать землю пальцами — и кончился. Страх охватил толпу.

Но Матус вышел на середину.

— Раз мы уж взялись, так надо это сатанинское семя до конца истребить. Мир постановил, такова воля мира, мир имеет право. Вора не жалко. А ну, хозяева, говорите, что еще у кого есть.

И говорили.

До самого вечера шел суд у волости. Побитых взвалили на телегу и отвезли, кого куда полагалось. Сушека — того в мертвецкую. Ксендз бранился, но время было такое, что всякий был в страхе, так что и он не решился сообщить властям. Впрочем, стражников нигде не было видно, как сквозь землю провалились.

Изо дня в день шли теперь суды.

Ужас охватил воров по всем волостям, по всем селам. Уйти от расправы было невозможно. Когда толпа подступала к дверям, приходилось волей-неволей идти с ней, хоть душа в пятки уходила от страха. И всякий шел — а вдруг пронесет? А вдруг ничья рука не укажет, вдруг промолчит избитый сообщник и удастся затаиться, исчезнуть, пересидеть?

Не один обещался в душе никогда уж больше не трогать чужого, только бы избежать суда у волости.

Но никто не увернулся.

Выплывали давнишние, забытые уже дела. Начиная с одного неосторожного слова, с курицы, украденной у бабы, со стянутого с плетня полушубка, как по нитке разворачивался клубок. И вдруг вор оказывался словно голый в кругу ожесточенных, злых мужиков и орущих баб.