— Почему же вас перевели?
— Да вот перевели. А вы что такой любопытный? — Комендант вдруг наклонился к Хожиняку, и тот вблизи увидел его налитые кровью глаза и мутные зрачки. Но задорный огонек в них угас так же быстро, как появился.
— Эх, а впрочем… За пьянство, как говорится, перевели. А как не пить? Ну, сами скажите, как не пить? Где же бутылка? Нальем, дорогой мой, что делать!
Осадник видел все словно в тумане. Здесь, в большой хорошо освещенной комнате, возле этих троих вооруженных людей — они, даже сидя за столом, не отстегнули револьверы, а к стене были прислонены заряженные винтовки, — было безопасно, легко, удобно.
— Тут что… Вот вы бы у меня посидели вечером, тогда бы увидели…
— А что, лазят? — вполголоса спросил Сикора, и у Хожиняка побежали по спине мурашки.
— Кто это лазит? — спросил он неуверенно.
— Кому же? Хамы, волки здешние, о, вы только послушайте!
Осадник, чувствуя себя нетвердо на ногах, подошел к окну и прислонился головой к ставне.
— Ничего не слыхать.
— Как не слыхать! Послушайте хорошенько!
Сначала Хожиняку казалось, что снаружи царит полная тишина. Он долго стоял и слушал. И вдруг услышал. Шум, шорох, скрипят шаги по снегу. Отчетливо слышится приглушенный шепот.
На столе светло горит лампа, рыжий огонек отражается в лужицах разлитой водки, двое полицейских мерно похрапывают. Комната дышит теплом, духотой, безопасностью. Но там, вокруг дома, медленно замыкается плотное кольцо, круг темных мужицких фигур.
— Слышите?
— Слышу.
Комендант усмехнулся сумасшедшей, пьяной улыбкой.
— Хамы… Вот мы им, хамам, покажем…
Он на цыпочках прошел в сени, чуть не повалившись на пороге, и осторожно открывал дверь, стараясь не производить шума. Ничего не понимая, Хожиняк шел за ним. Комендант вдруг толкнул дверь и одним прыжком выскочил на крыльцо. Из-за угла дома выбежала огромная собака.
— Пошел ты! Чего тебе тут! — заорал Сикора.
Собака предусмотрительно попятилась от его сапог.
— Слышите?
Хожиняк вытаращил глаза. Нет, нигде ни следа человека. И все же мгновение спустя он явственно услышал шепот, вздохи, шорох, который мог производить только ползущий по снегу человек.
— Слышу…
— Хамы, волки, мерзавцы! — вдруг закричал комендант и, не успел еще Хожиняк догадаться, что он собирается делать, вытащил из кармана револьвер.
Бах-бах-бах! — затрещали выстрелы, загудела белая ночь. Тяжело рухнул снег с ветвей вяза. Моментально проснулись спящие в избе полицейские и, застегиваясь на ходу, выскочили на крыльцо.
— Что случилось?
Сикора стоял, расставив ноги, покачиваясь из стороны в сторону, и исподлобья глядел на них.
— Ничего… Что могло случиться? Я выстрелил, пусть хамы знают…
Заспанный голос изнутри дома взывал:
— Олесь, Олесь!
— Вот орет баба… Если я тебе нужен, иди сюда, потрудись вылезти из-под перины… Понятно? С бабами надо построже, дорогой мой, а то они тебе на голову сядут, на голову…
В дверях, торопливо запахивая теплый платок на груди, появилась заспанная комендантша.
— Иди же домой, Олесь, опять скандалы устраиваешь, на что это похоже! А вы, господа, тоже шли бы спать, уже заполночь…
— Заполночь? Ну и пусть себе будет заполночь! А тебе что? И на что это похоже? В каком виде к мужчинам вылезла, а? В рубашке мужикам показываться, а?
— Пьяница! — сухо отрезала Софья, исчезая в сенях.
Муж с поднятым кулаком кинулся было за ней, но Хожиняк удержал его за полу.
— Э, что там, господин комендант, пойдемте, выпьем еще по одной.
— Выпить, говоришь? Разумеется, почему не выпить… Можно… — бормотал он, спотыкаясь в сенях.
Из соседней комнаты доносился храп. Вонтор и Людзик, видимо, повалились одетые на кровать и в одну минуту уснули.
— Выпить, говоришь… Ну что ж, выпьем… Ишь какая умная, скандалы, говорит, устраиваешь… Эх, дорогой мой, не женитесь, говорю вам, не женитесь, а уж если непременно хотите, то не здесь… Проклятое место… «Олесь! Олесь!» А разве я знаю, что она выделывает, когда я ухожу? Ведь меня иной раз и по два, и по три дня дома нет. Но я уж их как-нибудь накрою, подгляжу, хо-хо!
— Кого?
— А кого же? Ее и этого Людзика… Делает вид, будто только о службе да о преступниках думает, но я-то знаю, я-то хорошо знаю… Хотя… Я вам вот что скажу, дорогой мой: что тут, собственно говоря, и делать женщине? Проклятый, проклятый край! Издохнешь здесь, ошалеешь, пропадешь, пропадешь!
Стол поднимался и опускался, красные круги плавали по комнате, весь мир колыхался на мягких, темных волнах. Осадник с усилием разжал губы.
— Переведут вас отсюда…
— Переведут? Когда? Сожрет меня эта земля, задушит, хамы подстрелят, утопят в трясине, никто даже не похоронит как следует… Уж я-то живой отсюда не выйду! А вот зачем вы тут сидите, когда вас никто не заставляет? Драпайте отсюда, дорогой мой, драпайте, я вам говорю, драпайте, драпайте, драпайте!
Он навалился на стол, вцепился руками в волосы, и из груди его вырвалось глухое рыдание без слез.
— Зимой все завалит снегом, хоть подыхай, а весной и осенью водой зальет… Вы были когда-нибудь в Кракове?
— Н-нет.
— Так где же вы были? Дурак вы, больше ничего… Не сердись, Владек, ты хороший парень, я только так… Эх, вот в Кракове… Полесье, говорят… Вот тебе и Полесье! Баба у меня пропадает, и все к черту, к черту… Называй меня на «ты», слышишь, Владек! Меня зовут Олек. Понимаешь?
— Понимаю.
— Ну, вот видишь… Меня убьют хамы, тебя убьют хамы, а сперва они убьют Людзика. Так что уж давай говорить с тобой на «ты».
Хожиняк хотел что-то ответить, но язык у него безнадежно заплетался. Хотел палить в стаканы остатки из другой бутылки, но руки так дрожали, что он не мог попасть. Водка струйкой полилась по столу, закапала ему на брюки, но он был не в силах отодвинуться.
— А ты не женись… Ты на этой Плонской собираешься жениться, а? А я бы на Плонской не женился, не-ет… Из здешних мест ничего доброго не бывает, а она здешняя, сколько уж лет они здесь сидят… Так волком и смотрит, вроде как здешние хамы, говорю тебе. А уж братца ее я… По-хорошему тебе советую, как брат советую: не женись!
В каком-то внезапном просветлении некоторые слова дошли до сознания осадника.
— Брат? А он что же?
— Ишь, какой любопытный… Уж я знаю, что он… А вы что-то слишком любопытны? — вдруг спросил он строгим, совершенно сознательным тоном. — Это служебные дела, слу-жеб-ные! Понятно? — Он с усилием вскочил, но сразу свалился под стол.
Хожиняк подумал, что, пожалуй, надо бы поспать. Он встал со скамьи, но вдруг его остановил какой-то странный звук.
Этот звук пробился сквозь туманное, пляшущее пространство, сквозь колеблющиеся, покачивающиеся облака и проник в уши, пронзительный, явственный. Выли волки. Стонущие рыдания, безнадежная жалоба, человеческий плач дрожали в волчьем вое. Волчье пение становилось то выше, то ниже, траурным гимном поднималось вверх и в жалобном рокоте угасало у самой земли, чтобы снова мрачными звуками взвиться вверх. Хожиняк слушал некоторое время, но вскоре шум в ушах заглушил волчью песню. Споткнувшись о лежащего на полу коменданта, он пошел на храп полицейских в соседнюю комнату и упал на первую попавшуюся кровать. Людзик забормотал что-то, отчаянные движения его барахтающихся рук столкнули пришельца. Хожиняк упал на пол и уснул тяжелым, болезненным сном, даже не почувствовал боли от ушиба.
Комендант некоторое время лежал неподвижно, но вскоре зашевелился, поднял голову. Его немного тошнило, было душно, в комнате пахло водкой. Он поморщился от отвращения, попав рукой в лужу разлитой водки. Медленно встал. Лампа едва мерцала. Натыкаясь на мебель, он прошел в другую комнату и прислушался. Жена спала спокойно, ровное дыхание доносилось с постели, оттуда веяло сонным теплом. Он подошел.
— Зося…
Она не шевельнулась. Он нащупал в потемках разбросавшиеся на подушке мягкие волосы, осторожно потянул.