Иваниха медленно вошла в избу. Потушила лучину, забралась под плахту и, сложив руки на высохшей груди, пыталась уснуть. С печи доносилось шумное дыхание детей; самый старший, названный по отцу Иваном, громко похрапывал, как взрослый. Она вздохнула. Где-то в углу возилась мышь, грызла старый ремень или, может, просто комок глины. Лунный свет узкой косой полосой падал на глиняный пол, и стоящая на окне фуксия отбрасывала на этот светлый фон четкую тень листьев и свисающих вниз цветочков. Под потолком гудели мухи, видимо разбуженные недавним движением и светом в избе. Иваниха вслушивалась в это монотонное жужжание, одновременно стараясь уловить звуки с улицы, но ничего не было слышно.
Она думала о муже. Уставившись сухими глазами в лунную полосу на полу, она размышляла, подсчитывала. И эту четверку детей на печке, и коров, и лошадь, которая, конечно, пропадет, так как не хватит корма на зиму. А Иван так мечтал об этой лошади.
— Что же теперь будет, что только будет? — спрашивала она себя, соображая, что майна уже отцвела, что ситник начинает высыхать. Она размышляла равнодушно, словно дело касалось не ее и не этих четверых детей, еще ничего не знающих, спокойно спящих на печке.
Наконец, ее убаюкало, одурманило монотонное жужжание мух, и она уснула, даже не пошевелившись, на узкой скамье. Лунный луч уже передвинулся по избе и исчез. Наступила тьма.
Глава IX
Людзик понял, что теперь, именно теперь наступил его час. Только устроить все похитрей, и дело будет в шляпе. Он не сомневался, что коменданта Сикору рано или поздно принуждены будут убрать отсюда. Он с пренебрежительной жалостью наблюдал его беспомощность, — разве можно было иначе назвать все жалкие усилия коменданта? И эти его разговоры со старостой, который волком смотрит, и беседы с мужиками, ведь они нагло лгали, причем комендант и не пытался разоблачить их вранье. И то, что в сущности деревня делает, что хочет. Нет, постовой Людзик понимал службу не так. Ведь у них в руках все преимущества перед крестьянами: преимущество власти, преимущество закона, преимущество хитрости, наконец — оружия.
Можно взяться за них совсем по-иному. А между тем совершенно безнаказанно обращается в пепел дом осадника, мужики с неведомыми целями собираются по избам, а на кладбище обнаружен склад нелегальной литературы, видимо проникающей из-за кордона. Да и вообще ведь хорошо известно, что за элемент здешние мужики. А комендант смотрит на все это сквозь пальцы. Довольно быстро в сознании постового сложились два все более крепнущие подозрения. Во-первых, что комендант попросту боится, во-вторых, что он не совсем нормален.
Он целыми ночами не спал, бродил по квартире, разговаривал сам с собой, а когда напивался, что случалось с ним все чаще и чаще, плакал и говорил немыслимый вздор. К тому же он до невозможности ревновал свою Зосю. Конечно, она хорошенькая, тут ничего не скажешь, но Людзик совсем иначе представлял себе женщину, с которой хотел бы жить. Женитьба — это еще одна ступень в лестнице начатой карьеры. Роман с женой начальника к добру не приводит. В этом отношении у него был опыт, правда не собственный, а пример товарища, который глупо запутался, и ничего хорошего для него из этого не вышло. Таким образом, подозрения коменданта были совершенно не обоснованы: пока что Людзик думал только о карьере. А дело Ивана было как раз такое дело, о котором можно было только мечтать, чтобы, наконец, отличиться, выплыть, дать представление о своих способностях и доказать, что неправильно было переводить его в такую глушь. Разумеется, впоследствии, когда глупый Сикора отправится в сумасшедший дом в Творках или уйдет на пенсию, можно остаться и в Паленчицах. Но он, Людзик, наведет здесь порядок, он покажет, что может сделать способный, энергичный молодой человек даже в этой глуши.
Комендант легко согласился поручить дело Ивана Людзику, это соответствовало его намерениям. Он лишь снисходительно усмехался над усердием молодого, еще не ориентирующегося в обстановке подчиненного. Новичку хорошо говорить, но он, Сикора, лучше знает, как обстоят здесь дела. Ивана не разыщут, а если даже разыщут, то он выставит свидетелей, установит непреложное алиби, приведет ясные, как божий день, доказательства, что в тот вечер он и близко к реке не подходил, что осадник ошибся, что, впрочем, было неудивительно в таком мраке. Ведь сам Хожиняк признавался, что было действительно очень темно. И Сикора охотно передал все это дело Людзику. Пусть побегает, помучится, пусть на своей шкуре убедится, какова здесь жизнь. Этому пижону кажется, что здесь можно что-то сделать. Что ж, пусть пообломает себе зубы. А где-то в глубине души притаилась еще и мысль, что на этом случае Людзик, бог даст, сломит голову, тогда Сикора хоть насчет Зоси будет поспокойнее. То, что Людзик подкапывается под него, что он стремится занять его место, это-то Сикора сразу заметил, но это его мало трогало. Ничего худшего, чем эта служба в Полесье, с ним уж случиться не могло, — так пусть все идет, как идет.
Людзик бросился на это первое свое самостоятельное дело с невероятным увлечением. Вопреки продиктованным осторожностью и здравым рассудком обычаям он стал выслеживать Ивана один, ему ни с кем не хотелось разделить заслугу и торжество. Целыми днями он исследовал местность, тропинки от реки к деревне, из деревни к реке, проходы в зарослях на опушке леса, узкие кладки, ведущие через зеленую ряску трясин, поваленные стволы в ручьях, впадающих в реку. Описав широкий, охватывающий деревню круг, он все суживал кольцо своих исследований, подбираясь к Ивановой избе. Поблизости от этой избы начинались плавни, заросшие высоким тростником и осокой. Людзик нашел удобное место в тростнике — сухой, защищенный от посторонних взглядов островок, с которого видна была дверь Ивановой избы. Он просиживал здесь часами, так что ноги деревенели, а скулы сводило непреодолимой зевотой. Ночью он выбирал себе другую позицию, возле самого дома, где, по счастливой случайности, не было собаки, в густых зарослях бузины и барбариса. Он подробно ознакомился со всем жизненным распорядком Ивановой семьи. Едва начинало светать и вся деревня, казалось, спала под почти белым небом, из дверей выходила Иваниха и медленно шла за избу. Через некоторое время выбегал один ребенок, потом другой. Людзик уже знал их всех, трех мальчиков и девочку. Затем из щелей крыши начинал струиться дым — это значило, что Иваниха уже успела насобирать щепок. Потом коровы шли на пастбище, Иваниха собирала в корзинку траву, дети бежали с удочками к реке, а женщина усаживалась на пороге и чистила мелкую, проросшую белыми ростками картошку, величиной не больше грецкого ореха. Людзик ждал. Он узнал мокрые от росы рассветы, затянутые седым туманом, прозрачные розовые вечера, ночи, сверкающие звездами, и ночи с внезапно налетающими грозами, шумными, яростными грозами, которые, казалось, разрывали землю в клочья, но к утру бесследно проходили.
Людзик ожесточился.
Но Иван, видно, никогда не приходил в избу или же проникал в нее каким-то непостижимым способом. Иногда, по ночам, полицейский бесшумными, кошачьими шагами подкрадывался к самой стене избы и прислушивался. Нет, в избе никого не было. Из нее доносилось лишь похрапывание детей, иногда стонала сквозь сон женщина, но больше ничего не было слышно. Надо было искать где-то в других местах.
И вот начались бесконечные скитания по болотам, по трясинам, по глухим, ни на что не похожим дебрям. Очень скоро он возненавидел все это. Он проклинал диких уток, с тревожным криком поднимающихся над водой, улетающих с пронзительными стонами бекасов, молчаливых цапель, которые исчезали, шумно взмахивая мощными крыльями. Все словно сговорилось, чтобы выдавать присутствие Людзика. Но с течением времени он научился подкрадываться так тихо, сидеть в тростниках так неподвижно, что птицы забывали, что он здесь. Серые чирки, большие кряквы и еще какие-то утки, которых он и названия не знал — с белыми ободками вокруг глаз и белыми полосками на крыльях, — подплывали почти к самым его сапогам. Возле него бегали на высоких ножках кулики с белыми блестящими грудками, словно только что умытые и причесанные прибрежные франты. Теперь на любом расстоянии его замечали лишь цапли, самые чуткие и бдительные из всех птиц, и, немедленно теряя неподвижность белого столбика, поднимались в воздух, как только он показывался вдали.