Изменить стиль страницы

Хожиняк нахмурился.

— Да как же так можно? Трудно да трудно, говорите. Но надо же навести порядок, наверно есть такие, которые их бунтуют.

Мужик испытующе взглянул на него.

— Конечно, как не быть! И не один, не один. Да что делать-то?

Он затянулся слабо тлеющей самокруткой. Голубоватый дымок медленно поднимался вверх, и он следил за ним глазами.

— У госпожи Плонской бываете?

Осадник расслышал какую-то особую нотку в голосе старика, но понял ее совершенно превратно.

— Бываю, бываю. — Его широкое лицо осветилось улыбкой.

— Гм… Ну да… Госпожа Плонская барыня умная… Вот только у молодого барина что-то в голове неладно…

— Как так?

— Обыкновенно. Молодой… Бегает по деревне, с мужиками запанибрата… Вроде и неловко ему это… Все-таки барин, хоть земли у них столько же, сколько и у меня. А все же я мужик, а они господа.

Он тщательно затушил цыгарку и сунул окурок в карман штанов.

Хожиняк не удержался.

— А… барышня? — спросил он.

Старик помолчал.

— Что ж, барышня как барышня, — сказал он, наконец, нехотя. — Ничего барышня, хозяйственная. Чего-то там люди болтали, да люди уж всегда так, лишь бы болтать…

Осадник вздрогнул, наклонился вперед.

— Болтали?

— Обыкновенно, как люди… болтают и болтают.

— Про что это?

Нет, он вовсе не хотел узнать что-нибудь. Вовсе не хотел что-нибудь услышать. Он проклинал себя, что так легко вступил на этот скользкий путь. Но в то же время перед его глазами тут же встала любезная предупредительность госпожи Плонской, ее приглашения, угощения и, с другой стороны, сдержанность Ядвиги, которую он до сих пор воспринимал как нечто вполне уместное, приличествующее девушке. А может, все это выглядит совсем по-иному, может, его хотят обмануть, втереть ему очки, чтобы он покрыл какие-то нечистые делишки? Его лицо налилось кровью. Слегка охрипшим голосом он настаивал:

— О чем болтали?

Хмелянчук с внезапно проснувшимся интересом осматривал свои истоптанные лапти.

— Э, что будто за ней бегал этот… Иванчук…

— Иванчук?

— Ну да. Тот, что в тюрьме сидит… К десяти годам его приговорили, разве не слышали? Коммунист… Как раз против вас, в самом конце деревни их дом, Иванчуков-то.

— Ага, ага, знаю… Ну и что? А она?

— А что она? Известно, барышня, не пойдет же она замуж за мужика. Да и что в таком? Политик…

Бесконечное презрение звучало в голосе старика. Хожиняк успокоился.

— Что ж, она может понравиться, ничего барышня…

— Конечно. А у парня в голове перевернулось, кто его знает, что он там вообразил… Госпожа Плонская ему бы показала! Говорят, будто она из очень хорошего дома, богатые были. Только когда большевики у них все забрали, пришлось ему пойти в управляющие. Жесткая рука у него была, у господина управляющего, хо-хо!

Хожиняк уже не обращал внимания на его болтовню. У него словно камень с сердца свалился. Мало ли кто что вообразил, а повод для сплетен всегда найдется, что им еще и делать здесь, как не сплетничать? И он счел разговор о Плонских поконченным. Но тут ему опять припомнилось, что тот, другой разговор так и не вышел. Ведь надо же было объяснить, растолковать этому Хмелянчуку, ведь он тут нес полнейшую дичь…

Но старик с первого слова сообразил, о чем пойдет разговор, беспокойно оглянулся и, хотя ни в саду, ни на дороге не видно было ни живой души, потащил осадника в избу.

— В избе все-таки ловчее, дома у меня сейчас никого нет, вот мы и поговорим.

Глава V

Ольга медленно шла песчаной тропинкой. На голом песчаном холме торчали гнилые столбики ограды. Низкие сосны, кривые, изогнутые, словно в мучительной судороге, склонялись над могилами кладбища. От нагретого солнцем песка несло жаром, резкий сосновый запах облаком стоял в неподвижном воздухе. Ольга пролезла через дыру в ограде. Все здесь поросло высокой сухой травой, в которой еле заметны были холмики старых могил и «прихоронов» — огромных деревянных колод, положенных на могилы и заменяющих могильные холмы. Налево виднелась могила старухи Хмелянчук — каменный памятник, размалеванный розами и колокольчиками, с золотым ликом божьей матери. Дожди стерли надпись, мелкий мох раскинул седые щупальцы по всем углублениям памятника, высеченного некогда городским мастером, но позолота сохранилась и намалеванные колокольчики все еще цвели лазурью. Рядом на маленьком памятнике рука времени стерла имя и фамилию, но остатки надписи еще виднелись, и Ольга с трудом разобрала уцелевшие слова:

«Упокой, господи, младенца…»

На братской могиле в углу, где были похоронены погибшие во время войны, крест давно повалился и лежал в траве легким сыпучим прахом, на котором росла гвоздика, глядящая в небо яркими звездочками розовых глазков. Некоторые кресты сохранились — маленькие, приземистые крестики и большие темные кресты из некрашеного дерева, широко, точно руки, раскинувшие свои перекладины. Сонно жужжали пчелы на кустиках чебреца. С крестов над могилами свисали переднички, иногда истлевшие, провисевшие здесь уже годы и годы, иногда — новые, еще сверкающие ярко-красными полосками или красными розами с черными листиками. Ольга присела на холмике; быть может, это была старая, забытая могила. Отсюда открывался вид на широкую необозримую равнину. Внизу искрилась река, и лодки на ней казались мелкими проворными насекомыми, бегающими по поверхности стекла. За рекой налево виднелась деревня на болотистом, затоптанном берегу, направо заросли лозняка, ольховые рощицы и тонкий, сонный дымок, подымающийся над деревьями у дома Плонских в Ольшинках. За деревней — плотно сбившаяся зелень высоких деревьев, клубящаяся чаща: усадебный парк. А дальше сверкающая поверхность озера и всюду, куда ни глянь, поблескиванье воды, извивы капризной реки. Она вилась причудливой линией, исчезала в тростнике и осоке, зарастая кудрями ив, бежала среди лугов, разбиваясь на множество рукавов и протоков.

С реки доносились возгласы и чей-то смех, но здесь было тихо. В замершем воздухе неподвижно свисали вышитые полотенца и передники, дар умершим, рукоделие, сработанное для тех, кто уже ничего не хочет и ни в чем не нуждается, приношения, делаемые с сердечной мольбой о помощи и спасении. Ольга сложила руки и сидела неподвижно. Звенели пчелы, вокруг золотился пригретый солнцем, благоухающий жарким полднем мир. Как всегда, плыли лодки по реке, как всегда, бежала в неведомую даль река. Ничто не изменилось, хотя уже не было Сашки.

Она встала и медленно подошла к тому маленькому памятнику. Чей он, кто под ним лежит, как его звали? Ничего не осталось, ни следа, ни воспоминания. Только эта надпись пробуждала в душе какое-то сильное чувство: «Упокой, господи, младенца…» Чье же это было дитя и почему оно лежит здесь? Кто знает, как давно истлели его кости и сколько поколений травы выросло над ними? Но надпись жила и была знамением вечной молодости, которая никогда не пройдет, не минует. Всегда и вечно под этим надгробным камнем будет лежать младенец, хотя пробегут года, промелькнут дни, хотя снова и снова отцветут весны, отойдут осени в красных гроздьях калины.

Ольга сунула руку за пазуху и вынула чудесной красоты полотенце. Серое полотно отливало темными и светлыми квадратиками, вытканными тщательно, с пристальным вниманием, чтобы не ошибиться в счете ниток. Внизу по обе стороны расцветал красный и черный узор, чашечки цветов на изогнутых стеблях, искусно вышитые листочки, ровно расположенные шипы, изящно отогнутые лепестки. Она повесила полотенце на надгробный камень. Неизвестно, где лежит Сашка, далеко, в неведомом городе это место, не дойти до него, не добраться. И, принеся свое рукоделие, плод труда долгих зимних дней, на могилу того, кто умер ребенком, Ольга чувствовала, что жертвует что-то Сашке, его памяти и его юности, которой уже нет на свете. Как же это случилось, как это могло произойти? Ведь каждого здешнего человека клали в гроб, и он еще раз проплывал по родной реке, и на гроб падали слезы, и вырастала могила на кладбище. А Сашка умер далеко, неведомо как, и в его гроб не положили ничего из вещей, которые он любил, которые сопутствовали ему в жизни. Как это случилось? Может, убили его прикладами в камере, как Хорощука из Ивин два года назад? Или он просто умер от тюремного голода и холода? И как там, в тюрьме, хоронят? Может, бросили в яму под тюремной стеной, как собаку; может, даже четырех досок на гроб пожалели?