Изменить стиль страницы

— А староста разве здесь?

— Здесь, здесь, как же… Одно время в лесу прятался, а теперь здесь. В армию-то его не взяли — стар, говорят, куда ему воевать!.. Так он уж здесь остался. Деревню, говорят, отстраивать будут — ну, он тут вроде этим занимается… Да куда там, ведь еще недели нет, как во Влуках бой был…

— То есть как это недели нет? — удивился Стефек.

— Так вы не знаете?

— Ничего не знаю, ведь немцев уже давно нет?

— Давно-то давно, — нерешительно заговорила Паручиха. — Да ведь не о немцах речь.

— О ком же?

— Да ведь они оставили здесь этих своих… бандеровцев. Вот с этими бандеровцами и дрались во Влуках. Во вторник, что ли? Во вторник и есть… Они-то думали, что во Влуках нет армии, вот и пришли они эти реквизиции делать. А там как раз красные стояли — да как дадут им! Говорят, всю банду разгромили. Да, верно, остались еще другие, по лесам бродят… Так что войны вроде и нет, а все же будто и есть. Неохота и браться ни за что, — кто его знает, что еще будет? Уж так натерпелись… Просто не верится, что уже кончилось… Что ж, я, конечно, дура-баба, ничего не знаю. А знать-то хотелось бы. Наверняка бы знать, что все уж кончилось, что опять будет по-прежнему…

— Скоро наведут порядок, — глухо ответил Стефек.

— Может, и скоро, — согласилась Паручиха. — Еще бы! Силища такая, дорога гудела, когда проходили. Так вы думаете, что фашиста совсем прогнали? А то он еще летал дня три назад… Правда, отогнали его…

— Вот видите, отогнали. Нет, больше они сюда не придут.

Скрипнула дверь.

— О, вот как раз и староста. Должно быть, увидел вас на улице… Кум, кум, смотри, какого гостя веду, встречай! А я уж побегу. Я ведь было за хворостом пошла, да вот панича Стефека встретила, так обо всем и позабыла… Уж позволь, кум, я тут щепочки подберу, что возле хлева валяются, а то ребятишки есть захотят, а сварить-то не на чем.

— Да бери… Тебе только бы выпросить что-нибудь… — проворчал староста и быстро обернулся к Стефеку. Стефек обнял его и увидел вблизи знакомые серые глаза, окруженные сетью морщин, и всклокоченные волосы, теперь совсем седые. Почувствовал в своих объятиях невероятно худое тело и удивился, до чего состарили эти годы старосту.

— Заходи в избу, — бормотал тот растроганно. — Заходи. Хотя что там есть? Вон на лавку садись, там тебе будет лучше. Не белено у меня. Да что ж, — когда бабы нет, так оно уж всегда так… нескладно.

Они долго молчали. Стефек смотрел в мутное оконце, на котором лениво жужжали большие черные мухи. Ощипанная фуксия, на ней висело всего несколько жалких сине-розовых цветочков, но и они заслоняли вид на дорогу. Староста медленно крутил из старой газеты цыгарку.

— А я уж и не думал, что ты жив… В польском войске, значит… Слышали, слышали мы про него. А во Влуках бандеровцы всех до одного поляков вырезали. Ребенок не ребенок, женщина не женщина — всех! У меня одна почти полгода пряталась в избе, пока наши не пришли. С маленьким ребенком. А мужа ее, она рассказывала, живым в огонь бросили. И мне они задали, ох и задали! Давай, говорят, реквизицию. А откуда я им возьму, когда в деревне голод? Сперва немцы ограбили, а потом и эти явились. Думал, повесят — нет, не повесили, только палками избили так, что я еле ползком добрался. Больше уж сюда не приходили — говорят, Иванчук ихний отряд разбил. А в прошлый вторник, глядь, во Влуках появились. Да там их, говорят, армия истребила.

Староста умолк и, сложив на столе свои узловатые руки, внимательно рассматривал их.

Молчал и Стефек. Мухи в Старостиной избе, сколоченный из досок стол, все такой же черный, как прежде, и огромная печь, выпятившаяся до половины избы… Ничто не изменилось, ничто — только поседела, словно присыпанная серым пеплом, голова старосты, его неприглаженные, по-прежнему торчащие во все стороны волосы. Если ни о чем не думать, может показаться, что все здесь по-старому. Пусть хоть на минуту покажется, что не было ни войны, ни гитлеровцев в Ольшинах. Над озером по-прежнему стоит клуб, и вот-вот сюда может зайти Гончар, который погиб в самом начале войны, еще в июне…

Звенели мухи, сонные и опьяненные жарой, спокойно сидел староста за столом — как раньше. Только все это было не настоящее — ведь уже не было, не было Сони…

Колокольчики фуксий, отогнутые темно-красные лепестки. А вниз свешивается синий колокольчик, и из него выглядывают длинные белые тычинки. Ольшины, Ольшины…

Нет, и на минуту не обманешь себя — каждое воспоминание тотчас наталкивается на действительность, на эти прошедшие три года, на все, что произошло здесь, в Ольшинах, — потому что нет уже, нет Сони.

Нужно спросить о ней. Ведь староста знает, должно быть, лучше, чем Паручиха. Как же спросить?

И тут же Стефек слышит собственный, но совсем чужой голос:

— А… ваша жена?

Оттянуть еще немного время… Может, Паручиха ошиблась… Ах, как глупо, ведь он вовсе так не думает. Ясно, что она не могла ошибиться. Но сердце трусливо сжимается. Не сейчас, не сейчас…

— Моя-то? Померла. Один теперь остался в избе, как барсук. Сейчас хоть работы много, все заново начинать приходится, так думать времени нет. А все же тяжело мужику без бабы. Вот цветочки и те без хозяйки пропадают, хоть я и полью каждый день и на окне стоят, как раньше. Известно, без хозяйки дом сирота… Соседка забегает прибрать, постирать, да куда там! Соседское хозяйство — не свое…

Он говорил медленно, как будто равнодушно, и думая о другом. Наконец, замолк и откашлялся. Стефек взглянул на него. Староста снова крутил цыгарку и лишь мгновение спустя спросил:

— Так ты, значит, ничего о нас не слышал с тех самых пор?

— Нет, откуда же?

— Верно, верно… Уж скорее от вас что-нибудь доходило, да и то редко. Знали только, где армия дерется, вот и все… Так я уж тебе все с самого начала…

— Лучше всего так, с самого начала.

Староста откашлялся. Махорка высыпалась из разорвавшегося клочка старой газеты, и он сызнова стал крутить цыгарку.

— Только ты ведь с дороги, может хоть квасу напьешься? Молока-то нет, а квас соседка поставила. Да куда там! Не то, что, бывало, покойница…

— Ничего не надо. Я недавно ел. Ведь мы всего в четырех километрах отсюда стоим…

— Знаю, в Лисках. Значит, сразу, как наши ушли… Когда это началось — война, значит, — сперва никто и не верил. Во Влуках там, в Паленчицах ходили слухи. Но мы рассуждали, что мало ли, мол, что люди болтают, язык без костей. А оказалось — правда! Смотрим — нет наших! Говорят, уже в Луцке дерутся, уже в Ровно. А у нас тихо — известно, глушь, все стороной прошло. Мы уж надеялись, что все это только так и вот-вот наши вернутся и мы этого антихриста и не увидим, обойдется, как в тридцать девятом году… Да куда! Вдруг как навалились, как навалились фашисты, и сразу айда по избам шарить… Бабы — в слезы. Да разве у него выплачешь чего?.. Все дочиста ограбили, коров взяли, свиней взяли. Давай допрашивать, — кто был в сельсовете… Никто не сказал. Народ у нас не то чтобы очень хороший, а когда беда пришла, оказалось и не такой уж плохой. Били, били, ни из кого ничего не выбили. Ну вот, застрелили одного перед клубом, клуб сожгли. Помещик, говорят, из Германии приедет, так чтобы этих участков, что людям роздали, — ни-ни, пальцем чтоб не тронули. И коммунистов чтоб ловили и в город доставляли. Ну, Петр Иванчук, и другие, что с ним, — тоже не дураки, не стали дожидаться, сразу ушли в леса, в болота. Ну вот. После этой реквизиции осталась деревня голодная, разутая, раздетая. Забрали все, что могли взять, и ушли. По правде сказать, мы их потом почти не видели. Но все несчастья на нас свалились. Пришла зима — не дай бог! Мороз такой, что деревья трещат, а тут и затопить нечем, в рот положить нечего. Лес есть, а что с того лесу? Строго-настрого запрещали хоть щепочку из лесу брать. А потом — как ты ее возьмешь? Коней нет — у кого и были, так еще с осени забрали… И снегу навалило. Не то что в лес, а из избы в избу хоть с лопатой прорывайся. Мы уж думали, мало кто эту зиму переживет. А весна пришла, того хуже — голод! Ребятишки мерли, как мухи. Ну, летом кое-как подкрепились, а тут вторая зима, да не лучше первой. Тут уж мы думали — все перемрем… А тут бандеровцы, а тут хвороба какая то по деревне пошла… И стали люди говорить, что так уж навеки останется, что наши забыли о нас, отреклись, никогда не придут. Но от Иванчука давали знать — неправда, мол, придут! Люди чуть опять головы поднимут, а тут вдруг сообщение: опять наши отступают… Эх, что говорить! Жить не хотелось. Вот я и говорю моей — она в ту пору еще жива была, — чего, говорю, я буду тут сидеть, как крыса в норе, пойду в лес, все-таки легче… Орала она на меня, ругалась так, что слушать страшно. Ты, говорит, старик, какая от тебя там корысть? Только руки им свяжешь, больше хлопот от тебя, чем пользы. А у меня и правда с ногами что-то приключилось, еле таскаюсь. Старуха, думаю, правду говорит, какой я вояка? Так и сидел в деревне. По правде сказать, и не верил, что дождусь. Вот старуха моя не дождалась, а уж как ей хотелось, ох, как хотелось! Когда уже больная лежала, говорит мне: «Знаешь, Афанасий, я уж ни о чем бога не прошу, только об одном — чтобы еще дождаться, одним глазком взглянуть, как наши возвращаются, а потом и умирать не жалко…» И вот умерла, не дождалась.