Изменить стиль страницы

Никто ей не ответил. Дело известное — нынче Владя жалуется на Лужняка и тот кричит на нее, а завтра они помирятся, и все опять будет в порядке. Не стоит с ней ссориться. Да и лучше уж Владя, чем эта Пшиходская; через Владю можно хоть иногда выхлопотать себе что-нибудь, а та только шпионит и доносит…

Лужняк мрачно взглянул на вошедшую.

— Почта есть?

— Есть.

— Что там?

— Еще не просмотрела.

— Времени не было? А перед зеркалом жеманиться — есть время? Чем вы собственно занимались до сих пор?

— Перепечатала это письмо.

— И опять с ошибками?

Панна Владя надула губы.

— Ну что ты придираешься ко мне? То нехорошо, другое неладно… Что я тебе сделала?

— А ты поосторожней! Эти скоты наверняка подслушивают, опять о нас сплетни пойдут. Черт бы все это взял, минуты спокойной нет… Не видите вы все, что вокруг творится, что ли?

— Да что ж такое творится?

— Им там в Куйбышеве легко говорить… Скупай драгоценности! А отвечать придется мне. Ну, где я им в этой дыре возьму драгоценности?

— Да ведь Ляховский ездил.

— Ну и что? Много он привез! Вам тут кажется, что эти несколько несчастных портсигаров уж бог весть что. Да он, наверно, еще столько же припрятал для себя. Все крадут, все брешут мне в глаза, а из Куйбышева нажимают, требуют отчетов… Вот попадет этакий отчет в руки большевикам, только меня и видели!

— Ведь мы с курьером отправили.

— Курьер… Будто курьера нельзя арестовать по дороге… Сто раз просил: перемените шифр, нельзя все время один и тот же, — так куда там! Хорошо им в посольстве сидеть, а вот попробовали бы на местах поработать… Да что! Вы разве поймете… Просмотрите-ка поскорее почту и дайте мне сюда журналы. И пришлите Малевского поживей!

— Если только он здесь.

— А где ему еще быть в служебное время?

— Очень он считается со служебными часами… — пробормотала она выходя.

Но Малевский оказался на месте. Стоя у печки, он ораторствовал перед группой окруживших его молодых людей.

— Вас зовет, — неприязненно бросила ему Владя.

— Опять рвет и мечет?

— Идите да посмотрите.

— Судя по вашему настроеньицу…

— А в мои настроения не суйтесь. Это мое дело!

— Да разве я что-нибудь говорю? Вот, ей-богу, какая! По-моему, главное — хорошее настроение. А нет его у вас — так на нет и суда нет!

…Лужняк молча указал Малевскому на стул.

— Ну, как там?

— Да ничего. Вроде все без перемен.

Лужняк встал и заложил руки за спину.

— Заявление епископа Гавлины распространено?

— Распространено. — Малевский раскурил папиросу. — Только я совсем не нахожу это мероприятие остроумным.

— Почему?

— Как — почему? Надо все-таки знать меру и понимать, что годится только на экспорт, а что для внутреннего потребления. Я бы ни за что не стал распространять здесь эту чушь.

— Да ведь были прямые указания посольства?

— Ах, посольства.

Они оба не любили посольство. Оттуда сыпались приказы и инструкции, которые приходилось выполнять, как бы глупы они ни были. А они бывали очень неумны. Вот и теперь Лужняк, выполняя инструкцию посольства, распространил по всей области речь, произнесенную епископом Гавлиной в Нью-Йорке. В этой речи говорилось, будто советские власти вывезли вглубь Советского Союза миллион отобранных у родителей польских детей. Между тем совершенно ясно было, что эта речь годилась только для заграницы, там она могла произвести эффект, но здесь — никакого. Уж очень велика была цифра; его преосвященство явно переборщил. Ведь здесь сейчас собрались представители всех категорий высланных из западных областей поляков: осадники, семьи офицеров, беженцы… Уже с осени сорок первого года все эти люди живут более или менее большими группами, живут в одних местах, и каждый из них в точности знает все о других. Отобрать у родителей и вывезти в глубину Советского Союза миллион детей — это не шутка! Кто поверит, что об этом никто не знал до выступления епископа в Нью-Йорке? Вдобавок епископ не потрудился даже придумать более правдоподобную дату. Тридцать девятый год! Да в тридцать девятом году даже осадники и полицейские сидели еще на своих старых местах и никто их не трогал. Пожалуй, заявление епископа могло произвести впечатление правдоподобного на американских и английских поляков, на американцев и англичан; этой публикой и следовало ограничиться. Распространение выдумки здесь, в Советском Союзе, вызывало результаты прямо противоположные, могло лишь подорвать доверие к пропаганде посольства.

«Малевский прав, — думал Лужняк. — Но разве с ними столкуешься, с этими чиновниками из посольства? А из-за их ошибок работать становится все труднее. Нельзя забывать, что ведь теперь уже не сорок второй год, что с тех пор уже был этот Сталинград, который о многом должен был заставить задуматься англичан и американцев. Советская позиция была теперь прочнее, чем когда бы то ни было, — незачем обманывать себя. Нечего рассчитывать теперь на то, что большевики быстро проиграют войну. Откровение епископа Гавлины насчет вывозки в Сибирь миллиона польских детей было, конечно, прекрасным средством, чтобы немного охладить излишне восторженные высказывания о Красной Армии некоторых английских и американских органов печати… Но кто поверит этому здесь? Всякий здешний поляк знает, что он приехал сюда с детьми и никто их у него не отбирал. А тут, не угодно ли — миллион!»

— На таких выдумках мы далеко не уедем, — мрачно сказал Малевский. — Нужно что-то совсем другое.

— Что именно?

— Черт его знает, сам еще не понимаю… А пока из-за всех этих глупостей большевики начинают все больше присматривать за нами. Уже в прошлом году, когда они закрыли наши делегатуры, можно было предвидеть, что этим дело не кончится… Так зачем же раздражать их по пустякам? Это только мешает нашей работе. И вообще я бы считал…

— Что?

Малевский оглянулся на дверь и наклонился через стол к Лужняку.

— Нехорошо, что все сосредоточено в одних и тех же руках. По-моему, кто занимается разведкой, пусть бы и занимался разведкой, а кто пропагандой — тот пропагандой. А так только лишний риск. С этим дурацким заявлением Гавлины очень легко засыпаться, и тогда пропала вся работа.

— Нельзя, чтобы столько людей шаталось по стране. Уже и так обращают внимание.

— Как раз потому, что обращают внимание. А между нашими, думаешь, нет таких, что готовы донести, засыпать? Уже ведь после закрытия делегатур казалось, что все к черту полетит…

— Ну, разведка — это сейчас не так важно, — заметил Лужняк.

— То есть как это не так важно?

— Ну, принимая во внимание положение на фронте…

Малевский фыркнул.

— Да, на фронте, конечно… Хотя… С этим Сталинградом все сильно преувеличено. Раз удалось, в другой раз может и не удаться. Вот ведь и в сорок первом году трубили о победе под Москвой, а что вышло? И года не прошло, как гитлеровская армия очутилась на Волге!

— На Волге-то на Волге, — поморщился Лужняк. — А только немцам так накостыляли на этой Волге, что… Да и вообще…

Он мрачно задумался.

— Ну, что «вообще»?

— Ты вот говоришь: не прошло, мол, года… А вспомни-ка, что говорили гитлеровцы в сорок первом? В два месяца, мол, с большевиками разделаемся. Ничего себе — два месяца!

Малевский насвистывал, присев на угол письменного стола, и покачивал ногой.

— Ну, что ж из того? Превратности военной судьбы, как говорится. Немного просчитались, вот и все. Оказалось, что у этих дикарей есть техника. И потом, азиаты же, им все равно, жить или умереть. Вот они и дерутся.

Лужняк разинув рот глядел на собеседника. Такая точка зрения была для него полной неожиданностью; как-никак храбрость ему всегда импонировала.

— Но дело даже не в этом, — продолжал Малевский. — Хуже то, что после Сталинграда даже англичане стали относиться к большевикам всерьез… Струсили, попросту говоря. Нам от этого, конечно, не поздоровится. Что ж, Сикорский покамест взял верх…