Изменить стиль страницы

— Желтая пятерка в воздухе.

— Голубая двойка…

— Черная шестерка поднялась.

Стефек отер потный лоб. В воздухе погас последний огонек. Умолк, утонул во мгле ложный аэродром. Все ушли, а они снова остались вдвоем — человек и собака, засмотревшиеся в далекий горизонт, во вьюгу звезд, в необъятную даль.

И опять поют соловьи и пахнет черемуха. Как горько, что нельзя полететь вместе с ним! Отмечать на карте дороги там, в самолете капитана. Или, сидя с наушниками, прислушиваться к сигналам, следя одновременно, не появится ли, не вынырнет ли из темноты неприятельский самолет, и медленно поворачивать пулемет настороженным, подстерегающим движением. Почувствовать толчок машины, когда бомба падает на цель. Быть там, где красной, сверкающей змеей вьется линия фронта, и там, где по окутанным ночной темнотой дорогам спешат к фронту неприятельские колонны. Быть над целью — и видеть, как безошибочно падает снаряд в намеченное, обозначенное место. Как вырывается вверх победным пламенем удар, направленный в сердце врага.

Но нельзя было лететь. Ведь он был всего лишь техником. Ведь он был только на аэродроме, обслуживал самолеты, а не управлял ими.

Надо было ждать здесь, в росистой траве, с замирающим сердцем, со страхом и радостью, — когда, наконец, заметишь огонь ракеты.

Решается человеческая судьба. Доверенная машине, воздушным течениям, обманчивой майской темноте, благоухающей ночи. Тысяча смертей таится в тайниках теплой майской ночи. В черемуховую ночь, в соловьиную ночь выискивает в темноте предательское жало рефлектора. Выискивает дышащая ненавистью пуля. Из-за маски очков холодным взглядом высматривает противник. Коварно ловит звукоулавливатель огромным металлическим ослиным ухом далекий рокот. Тысячей глаз смотрит, высматривает жадная к добыче смерть. Поймали рефлекторы — висит в воздухе маленький самолетик, ослепленный блеском. Сверкает так, как в солнечном свете, пробивающемся сквозь щель в ставне, дрожит серебристая маленькая моль. Вырывается справа и слева свет рефлекторов, как голубые мечи. Скрещиваются в темноте. Повисает в петле смертельных объятий самолет. Струи пуль пронизывают небо. Пламя. Серебряный мотылек превращается в пучок пламени, в красный, горящий шар. Он летит вниз, как комета, тянет за собой хвост огня и черного дыма, даже в темноте отчетливо видимого на фоне пламени.

Нет, нельзя об этом думать.

Милое, рябоватое лицо капитана, склонившееся над штурвалом. Перерезанный двумя морщинами лоб. Зоркие глаза смотрят в темноту. Исправно действует мотор, самолет идет прямо на цель. Уже — летят снаряды вниз, взрываются ослепительные кратеры. Светлым, почти белым огнем горят цистерны с бензином. А теперь самолет поворачивает, штурман ведет его обратно на аэродром.

И вот — снова выбегают люди из землянок. Ракета…

— Опять Скворцов! — говорит полковник. Разумеется, это его, Стефека, капитан. Зеленый и белый огоньки описывают плавный круг. Самолет приземляется.

В свете прожектора Стефек ясно видит усталое лицо летчика. Оно постарело за эти несколько ночных часов. Но капитан касается пальцами кожаного шлема.

— Капитан Скворцов просит разрешения вылететь третий раз.

Командир смотрит на часы. Короткая майская ночь вскоре кончится. Он что-то подсчитывает в уме.

— Если успеете вылететь в два тридцать — летите.

То есть через десять минут. Капитан Скворцов мягким, просящим голосом говорит лишь одно слово:

— Степа…

Но большего и не надо. Теперь все зависит от Стефека. Десять минут. Это не много. Прежде на это требовалось по крайней мере пятьдесят. Но теперь техники действуют, как машины, в которых бьется умное, страстное сердце. Масло, бензин, бомбы. Два тридцать — и самолет выходит на старт. Едва он успевает растаять в воздухе, где-то высоко на бархате звездного неба вспыхивает ракета. Возвращаются остальные. Но эти уже не успевают вылететь в третий раз; это удалось только капитану Скворцову, Стефекову капитану.

Летчики вылезают из кабин тяжелые, будто сонные. Усталой походкой идут от самолетов в лес, так изменила их одна эта ночь. Вечером они смеялись и пели в лесу, поддразнивали повара, были молодыми парнями. Сейчас и не поверишь, что им по двадцать четыре, по двадцать пять лет. Посеревшие, измученные лица. Два вылета, четыре перелета через линию фронта, два раза над целью. В страшнейшем напряжении всех сил, всей воли, всех нервов прошла майская ночь. Сейчас наступает разрядка, Тяжелой походкой идут смертельно утомленные люди. Вечером они снова станут молодыми, веселыми ребятами. Сейчас это люди, которые в течение нескольких часов играли в прятки со смертью. За эти несколько часов они пережили годы, если измерять время нормальной жизнью и переживаниями.

…Меркнут звезды. Еще темно, но на востоке уже виднеется красноватая полоса, мрачная и зловещая. Не верится, что через час-полтора там встанет алая, сияющая утренняя заря. Сейчас это лишь узкая багровая полоска. И хотя звезды уже медленно тонут в глубине неба, на мгновение делается как будто еще темнее.

Где-то в лесу защебетала птица. С лугов ответила другая. Мрак редеет. Начинается сероватый рассвет. Но вот багровая полоска постепенно превращается в розовое сияние. Затем по краям ее появляется золотистая кайма.

Высоко вверху мощный, грохочущий рокот моторов. Это возвращаются на свои базы бомбардировщики дальнего действия.

Дрожит Волк, весь мокрый от росы. Снова появляется командир полка.

— Не видать?

— Нет, товарищ полковник, — с трудом отвечает Стефек. Полковник еще раз смотрит на часы. Да, уже поздно. При дневном свете нельзя пролетать над линией фронта. Тяжелый, не обладающий большой скоростью самолет Скворцова не может ускользнуть от шныряющих всюду «мессершмиттов».

Полковник уходит тяжелой походкой утомленного человека. Стефек смотрит ему вслед. «Он тоже беспокоится», — думает Стефек. Ведь он отвечает за всех летчиков, за все машины. Ежедневно ему приходится посылать через фронт людей, которые ему ближе родной семьи. И ежедневно он ожидает их — с виду спокойный. Но вот не может усидеть в землянке, выглядывает, выходит, десятки раз запрашивает по телефону. «Он так же нервничает, как и я, — думает Стефек. — Только я не умею владеть собой, а он умеет. И я беспокоюсь, конечно, обо всех, конечно обо всех, но прежде всего о Скворцове. А он обо всех одинаково. Хотя, кто знает… Кто знает… Он тоже не показывает этого, но ведь не может быть, чтобы он не любил капитана больше, чем остальных. Это же его лучший летчик. И не только потому».

У полковника суровое, с виду холодное и замкнутое лицо. Но известно, что он вовсе не такой. Ночью и днем, ночью и днем каждый из них чувствует на себе его нежную, всегда чуткую заботу, его доброту, его внимательный, умеющий все прочесть в человеческом сердце взгляд.

Ох, в те сентябрьские дни тридцать девятого года… Как жадно хотелось тогда Стефеку увидеть такого начальника, как жарко призывало его сердце именно такого офицера! Но его не было на пылающих, потерянных, страшных сентябрьских дорогах. И Стефек тщетно пытался отыскать в памяти хоть одного командира среди тогдашних польских офицеров, который оставил бы по себе хоть какое-нибудь воспоминание. Нет, таких не было. Никто не думал, куда ведет дорога, по которой бредет истомленный, отчаявшийся солдат, где он приклонит голову, что он будет есть. Конечно, офицеры были. Капитаны, поручики, подпоручики. Но они были не командирами, а лишь такими же заблудившимися в черной ночи отчаяния солдатами.

Да что вспоминать! Не в этом сейчас дело… Где капитан Скворцов?

«Если бы я так не торопился, — думает Стефек, — если бы не поспел к двум тридцати, он был бы здесь, как все другие. Не надо, не надо было ему лететь в третий раз!»

Снова рокот моторов. Это уже летят на линию фронта дневные самолеты. А капитана Скворцова все нет!

Занимается день, серебристый, розовый, сияющий. Трава поседела от росы, птичий гомон наполняет черемуховые заросли, купы осин, ольховые чащи. А капитана Скворцова нет.