Короче, все чаще и чаще мы предпочитали оставаться дома. Однажды я ему сказала: надоело видеться с тобой только в этих четырех стенах, ты дождешься, однажды я выйду в окно, чтобы ты наконец понял, что мне и впрямь нужно выйти, оказаться вне дома и при этом вместе с тобой, причем только с тобой, а не так, как когда мы куда-нибудь идем, выполняя обязательства, которые ты сам себе навязываешь. Я ему таким образом напоминала о самоубийстве матери моего отца, которая однажды в воскресенье выбросилась из окна вскоре после завтрака, причем на глазах у мужа и сына, брата моего отца, который был инвалидом, сидел в кресле на колесах, — они как раз только что вышли во двор, в тот самый момент, когда она разбилась у их ног. Мой отец не был дома в этот день, он ничего не видел, но, когда мы с ним встретились, он сделал все для того, чтобы я захотела однажды последовать примеру его матери, а ведь у меня были такие же глаза, как у нее. Два дня и две ночи подряд у меня перехватывало горло от этой мысли. Я тогда передвигалась согнувшись пополам, несмотря на присутствие Леоноры, и наутро отправилась к мануальщику. У меня оказалась колопатия:[54] внутренности закаменели, твердый живот, напряженная диафрагма, и, не спрашивая моего согласия, мануальщик выписал мне лекарства по четыреста пятьдесят франков упаковка, не оплачиваемые страховкой; на следующий день я должна была ехать в Цюрих, это была уже вторая поездка, он хотел, чтобы я перестала принимать лексомил и перешла на другое лекарство, капли, которые можно принимать дозированно и которые быстрее расслабят мышцы. У меня не оставалось времени, и я решила купить их в аэропорту. Я написала пьесу, и я же должна была ее играть, у актрисы не получалось, режиссер сказал мне: есть проблема с исполнением, мы поговорим об этом, никто, кроме тебя, не сыграет эту пьесу; потому я туда и отправилась срочно, накануне премьеры. Ночью я прижалась во сне к Пьеру. У Леоноры в школе намечался праздник, нужно было сделать подарок учительнице, а я к десяти тридцати пошла к мануальщику из шестнадцатого округа, потом у меня была встреча с Матье, я поговорила с ним, пожаловалась, что мне уже все невмоготу, все меня раздражает, в том числе недовольное замечание какого-то типа, который час назад придержал для меня дверь в парадное: он сделал замечание, потому что я забыла поблагодарить его, а я просто не видела, что он придержал дверь, ну не заметила. Матье сказал: ты идешь по гребню горы, любой порыв ветра сбивает тебя с ног, но одновременно в этом твоя сила. А потом он сказал, что пишет текст обо мне, что сегодня утром, когда я позвонила, он как раз набирал на своем компьютере А.Н.Г.О. Я тогда впервые отметила про себя: это мое имя. Вечером мы с Пьером отправились в «Брасри Лоррэн» на площади Терн. Было очень жарко, мы сели на террасе, я спустилась в туалет, — я приходила в этот ресторанчик много раз, когда была с отцом, но с тех пор ни разу, — в туалете висела афиша, единственная во всем ресторане, спектакля «Дочь мадам Анго»[55] в театре Дежазе в январе. Я огляделась по сторонам и отклеила ее. Вечером я отдала афишу Леоноре для ее комнаты, она и сейчас там висит. Но за исключением этого дня мы никуда не ходили, поскольку мне было очень плохо. Стоило ему оказаться в ресторане, его полностью захватывала окружающая обстановка, он больше не мог сконцентрироваться на себе, для него это было почти невыносимо, и он стремился уйти как можно быстрее, испытывая потребность вернуться и забиться в свою нору. А мне обязательно нужно было куда-нибудь ходить, мои фобии были противоположного свойства. Наша квартира превращалась в могилу, мы ее практически не покидали. Когда я его упрекала в том, что мы никуда не ходим, он отвечал: да, но я выстраиваю нашу с тобой совместную жизнь в этой квартире.

Поскольку он покупал все газеты, я однажды прочитала статью в «Пуэн», это была рецензия на роман Мартина Эмиса. Журналист писал: «Чтение романов и повестей Мартина Эмиса обезоруживает, заставляя согласиться с очевидным: людей ничего не связывает друг с другом. Разве что желание раскрыть другого человека, чтобы понять, что у него внутри, и страх, заставляющий тут же его закрыть». Однако мы были весьма упорны. Пьер приехал ко мне в Цюрих. Накануне он встречался с Гийомом Дюраном по поводу его новой передачи, которая выходила в эфир осенью. На тот момент это было темой разговора. Дюран сказал Пьеру: в любом случае, главное — это развлечения. Но Пьер ведь ашкенази, и для него, как и для других выходцев из Восточной Европы, Грузии, Польши, развлечения — не главное, у него восприятие удовольствий атрофировалось. В том же разговоре в Цюрихе я спросила его, доволен ли он нашими сексуальными отношениями. Я сделала это, чтобы услышать в ответ: да, доволен, но мне бы стоило немного расслабиться. Я спросила, случалось ли ему расслабляться раньше, встречался ли он с женщинами, с которыми это удавалось лучше. Нет, он никогда не расслаблялся. Никогда не переставал себя контролировать, не вел себя непринужденно, не отдавался полностью, — он всегда был настороже. Тогда как сефарды всего этого избежали. Единственные моменты, когда мне казалось, что я живу с нормальным человеком, это когда он курил траву. Тут он расслаблялся. Он танцевал, мы долго занимались любовью. Я говорила: может, тебе стоит курить чаще. Но он не хотел — опасался за свою память, он даже спрашивал меня, не замечала ли я у него провалов в памяти. Я замечала. А еще иногда я приходила к мысли, что нас убивает город. Однажды днем мне позвонила Сильви, она хотела снять на несколько дней номер в отеле в Нормандии, чтобы ее муж и дети наконец-то поняли, как она страдает, и пусть поищут ее в полиции, пусть поволнуются. Так и Пьер иногда говорил мне: нам бы нужно расстаться, чтобы понять, насколько мы не можем друг без друга. Что-то в жизни семейных пар от меня ускользало. Однажды в марте, в субботу, меня пригласили на торжество к Эмманюэлю Карреру; он возился с бутылкой шампанского, там была его новая подружка в розовом парике, которая ворвалась, как ракета, и принялась танцевать; практически накануне она сказала Элен: вот уже десять лет я пытаюсь превратиться в камень, я слишком чувствительная, и потому десять лет пытаюсь превратиться в камень, но у меня ничего не получается. К счастью, — ответила ей Элен. А она: нет, поверь, я действительно слишком чувствительная. Так хочется стать каменной, по-настоящему каменной. Мне все это было совершенно ни к чему. Весь этот small talk.[56]

Возможно, нас убивал город. Смешение классов, которого не было. Никаких отношений с соседями, а если они и завязывались, то только с теми, кто принадлежал к одной и той же прослойке: в доме Катрин Милле[57] и Жака Анрика[58] жил Дени Рош, издатель, Женевьев Бриретт, журналистка из «Монд», Патрик Кешишян[59] и Клер Полан, журналистка из «Монд» и издательница, внучка Жана Палана.[60] В доме Риветта[61] — Жан-Люк Годар с Анн-Мари Мьевиль,[62] Жак Рансьер[63] и еще кто-то, не помню. У нас на третьем этаже жили Шомоны, на четвертом — адвокаты, на втором — аудиторы, а внизу жила владелица, и мы их никогда не видели, а хотелось видеть людей, встречать их. Наш дом находился на границе восемнадцатого и семнадцатого округов, это территория правой буржуазии, в здании по соседству жили два гомосексуалиста, регулярно выгуливавшие свою собаку, один ходил в пальто от Гермеса, мы никогда не здоровались, таков был стиль, стиль живущих там, где мы. В Париже люди определяются стилем, а не тем, что они представляют собой на самом деле, нет ничего более лживого, чем большие города. Вейцман говорит, что столь странная атмосфера объясняется необходимостью захватить место. Возможно, разочарование постигло весь город целиком. Все эти люди, приехавшие из провинции в надежде, что в Париже они будут свободнее, вдруг оказываются в совсем маленьких квартирках, где места едва хватает, чтобы обогнуть кровать. И всякий раз, когда я говорила Пьеру, что в нашей жизни нет удовольствия, он постоянно повторял: ты отдаешь себе отчет в том, что я работаю? Ты хочешь, чтобы я уволился, хочешь, чтобы я устроился на работу в мэрию восьмого округа? Иногда поход куда-нибудь был нам в радость, как-то мы ужинали у Катрин Милле и Жака Анрика. К концу ужина — по-моему, он как раз варил кофе — Жак Анрик спрашивает, пишу ли я сейчас книгу. Я объясняю. Меня сейчас ничего не интересует. Все валится из рук. Говорю, что это продолжается уже полтора года. А Катрин сказала: да что такое полтора года, это же ерунда. Она имела в виду художников, у которых такое продолжалось долгие-долгие годы. Она упомянула Сима[64] — у него это длилось десять лет. Но заметила: впрочем, как они это пережили, неизвестно. Жак слышал, что это как-то связано с Пьер-Жаном Жувом,[65] но как и почему? Через десять лет Сима снова стал работать, но за это время о нем забыли. И речи быть не могло, чтобы я продержалась десять лет. Ужины начинались около девяти — девяти тридцати, никогда раньше, и рано заканчивались. Никто не задерживался. Как-то, лет двадцать назад, когда я еще ничего не написала, я была на одном ужине. Студент-ветеринар рассуждал о психоанализе, явно намереваясь разделаться с ним, а я тогда только начала ходить к психоаналитику. Как обычно, я не собиралась ничего говорить. Но этот тип настаивал, совсем как девица с ее красивыми банками, точь-в-точь, и я не выдержала — я тогда еще не писала и никому не говорила, что хожу к психоаналитику, в то время такое скрывали и, приходя на прием, проверяли, не видит ли кто. Так вот, я ему сказала, что неделю назад занялась психоанализом, на что он изрек: если ты в этом нуждаешься, значит, никогда уже не выберешься. Я ему ответила: а ты спал со своей матерью? Он: нет, почему ты спрашиваешь? Атмосфера становилась прохладной. Ну я и сказала: вот поэтому тебе меня не понять — я-то как раз спала со своим отцом. Мне говорят, что я все время это обсуждаю, допустим, но что обсуждают другие? Они-то о чем говорят? Потом там наступил сплошной дурдом, и все кончилось слезами, с весельем вышел полный облом, это уж точно. Иными словами, со мной все так обстоит уже давно, и усталость, и все, что на меня давит, вся эта дребедень, а чтобы противостоять этому, мне не хватает сил, то есть я никогда не знаю, что нужно делать, я ничего не нашла, мне по-прежнему недостает организованности, причем в самом общем и конкретном смысле этого слова: у меня все еще нет няни для Леоноры, например. Никакой надежной внешней поддержки. Ничего с этим не получается, и, следовательно, напряжение все накапливается и накапливается. Я не могла из этого выбраться, мы не могли из этого выбраться. Нас убивал город, а может, неврозы, которые были у каждого из нас, не знаю, да и не важно. Это больше не имело никакого значения. В наличии был результат. Мы не могли из этого выбраться, мы натыкались на стены. Вот что я себе говорила, и так просто нам из этого не выбраться. Не получится. Мы терзали друг друга. Но я знала, что в конце концов все наладится. Знала: стоит мне закончить книгу, и мы выберемся. Так мне сказал Лоран. Он сказал: когда выйдет книга, значительная часть его страхов неизбежно снимется. Я начала писать почти сразу после нашей встречи, на следующий же день после Ардиссона. Писала и была не в состоянии писать. В результате напряжение тут же взлетело весьма высоко и не собиралось спадать, потому что писать мне по-прежнему не удавалось. А поскольку ничего не получалось и месяцами я уничтожала все, что писала, напряжение росло беспрерывно, поднимаясь все выше и выше. Оно готово было полностью затопить нас, достичь пика еще и потому, что каждый день вставал вопрос, должны ли мы расстаться или нет. Но в то же время этот вопрос вовсе и не возникал. У меня никогда не было таких отношений, как с Пьером. Оказавшись в Париже, я перестала покупать себе одежду, а ведь мне уже дали у Ямамото двадцатипроцентную скидку, только я ее не использовала, и еще я могла брать у них вещи напрокат в пресс-бюро, но ни разу там не была. И думаю, никогда не пойду: мне не понравится носить вещи, взятые напрокат, которые нужно возвращать. Я не хотела так жить. Я была не такой. Консьержка просто вежливо с нами здоровалась, но в этом не было ничего личного — никаких человеческих отношений. Мне казалось, что я вернулась на тридцать лет назад, в Шатору, когда перегородки между социальными слоями были непроницаемыми. Или в Реймс, будто я вернулась в Реймс. Это ощущение владело мной до такой степени, что однажды я позвонила Пьеру на мобильник и обратилась к нему на «вы», диктуя сообщение, — я просила его об услуге и закончила словами: «Не знаю, сможете ли вы». А он во время сеанса психоанализа выяснил то, о чем забыл: до девятилетнего возраста у него не было собственной комнаты, детской; это воспоминание он вытеснил из сознания, и вот оно вернулось в ходе сеанса, такая потеря памяти удивила его больше, чем сам факт, смысл которого тогда был ему еще непонятен. Но это объясняло, почему, когда мы осматривали квартиру, он вдруг запал на совсем маленькую, изолированную от других комнатку, — она могла бы стать столовой, но стала в результате его кабинетом на случай, если придется работать допоздна, — а также почему мы слишком часто спали отдельно. В такие дни нужно было дожидаться следующего вечера, чтобы снова встретиться, потому что он тяжело просыпался, и если я имела несчастье что-то сказать, упрекнуть его в недостаточной веселости, он тут же взрывался: ты хочешь, чтобы все шло как сейчас, но я при этом вел себя как сефард? Ну что ж, попробуй этого добиться. Что касается сефардов, то последней травмой, которую им нанесли, было их изгнание из Испании в пятнадцатом веке, и им с тех пор хватило времени, чтобы прийти в себя. Так мы и разговаривали, или еще вот так: «Скажи мне. — Я не знаю. — Нет, знаешь, скажи». Однажды в квартире на улице Декарта я, как обычно, обратилась к нему: скажи мне, но не ждала при этом ничего особенного. Было начало декабря, мы только что решили жить вместе. Собирались искать квартиру. Мы занимались любовью, я была сверху, и вдруг у меня вырвалось: скажи мне. А он: что? Что? Но потом ответил. Когда я этого совсем не ожидала. Я: скажи мне. А он: я люблю тебя, раз уж нужно это говорить. И я тут же кончила. Однажды за завтраком — это было в самом начале, в январе — Леонора спросила его: у тебя есть ребенок? Он развернулся и ушел в дальний конец коридора со словами: какой странный вопрос!

вернуться

54

Колопатия — заболевание толстого кишечника.

вернуться

55

«Дочь мадам Анго» — оперетта Шарля Лекока.

вернуться

56

Треп, болтовня (англ.).

вернуться

57

Катрин Милле — французская писательница и художественный критик.

вернуться

58

Жак Анрик — французский эссеист, романист и литературный критик.

вернуться

59

Патрик Кешишян — французский журналист.

вернуться

60

Жан Полан (1884–1968) — французский писатель, издатель, кавалер ордена Почетного легиона.

вернуться

61

Жак Риветт — французский режиссер, сценарист и актер.

вернуться

62

Анн-Мари Мьевиль — швейцарский кинорежиссер, сценарист, оператор, фотограф, иного лет работала с Годаром.

вернуться

63

Жак Рансьер — один из ведущих философов современной Франции.

вернуться

64

Жозеф Сима (1891–1971) — французский художник.

вернуться

65

Пьер-Жан Жув (1887–1976) — французский поэт.