Изменить стиль страницы

После посадки второй пилот пошел сдавать документы, а Илья сел в автобус и поехал в больницу.

— Нужно знать время. Прием посетителей с четырех до шести, — заупрямилась Воробьева, когда Илья попросил у нее халат. — Приходите завтра.

Илья понял: Воробьева не простила ему истории со спиртом. Он знал: уговаривать медсестру бесполезно, своих решений она не меняла, но все же решил попытаться.

— Тамара Михайловна, голубушка, — взмолился он. — Завтра мне в командировку. Ты же сама знаешь — это надолго. Я к нему на минутку — и домой.

— Ладно, — неожиданно легко сдалась Воробьева. — Сходи. Он сейчас один там. Пахомов с Зубковым выписались.

Увидев его, Оводнев заулыбался, сдернул одеяло, пытаясь сесть.

— Лежи, лежи, — остановил Илья.

Он присел на табуретку, поставил на тумбочку приемник и рядом положил сберкнижку. Оводнев выслушал молча, выматерился, затем будто нехотя взял сберкнижку, полистал и засунул под подушку.

— Ничего, как-нибудь проживу. Без шкурок жить можно, а вот без денег — шиш. В тайге деньги — бумага, а вот в городе среди людей — это сила.

Стараясь не встречаться с Оводневым взглядом, обежал глазами палату и увидел стоявшие на подоконнике игрушки: вырезанный из коры парусник, собранный из шишек штангист, обгорелый сучок — старикашка с трубкой.

— Вот балуюсь, детство вспомнил, — поймав взгляд Ильи, объяснил Оводнев. — Ко мне гость приходит, Варин Колька. Я ему игрушки делаю, — грустная улыбка тронула его губы.

— Коля? Он был здесь?!

— Вчера. Сегодня Варя не работает, выходная, — ответил Оводнев. — А так иногда приводит его.

«Боже ты мой! — подумал Илья. — Неужели нужна беда, чтобы дорожить тем, чего не ценим?»

И чего он тогда испугался? Ребенка? А разве он не был ребенком?

— Я хотел тут письмо жене написать, — донесся до него голос Оводнева. — Но письмо-то письмом, бумага, она и есть бумага, на ней всего не расскажешь. Мне бы поговорить с ней, ну хотя бы минутку. Пусть ничего не получится, пусть откажется от меня, но только чтоб в глаза. Конечно, виноват я перед ней, кругом виноват, жил с ней наездами, дочка без меня росла. Все признаю.

Оводнев тяжело вздохнул.

— Скажи, а жена где живет? — Илья задержал дыхание.

— Жена? В Христофорове.

Оводнев смущенно откашлялся.

— Я ее давно не видел. Не клеилось у нас. В Нойбу звал. Она не поехала. А в Христофорове мне делать нечего. Ты вот что, — Оводнев приподнялся на кровати, глянул на Чупрова. — Слетай к ней. Поговори.

— Хорошо, — вставая, сказал Илья. — Вот полечу на круг.

— Ага, ага, — заторопился Оводнев. — Пусть она ко мне приедет. И дочь пусть привезет.

Оводнев замолчал. Уже другая мысль завладела им, он вопрошающе глянул на Чупрова:

— Как ты считаешь, может, им денег на дорогу надо послать? Вдруг у них нет.

— Если есть, пошли.

— Как же нет, — заклокотало в горле у Оводнева. — Есть, конечно, есть!

Он открыл тумбочку, достал сотенную бумажку, затем подумал и добавил четвертную.

— И еще зайди в магазин, конфет самых дорогих возьми, сам знаешь, дети конфеты любят. Может, куклу какую, подороже. Себе коньяк возьми. Чего будешь даром стараться!

— Ну как тебе не стыдно! — покачал головой Чупров.

— Ничо, ничо, бери, — зачастил Оводнев. — Я к тебе как к сыну.

Смущенно моргая глазами, Оводнев совал заскорузлыми неловкими пальцами в карман Чупрова деньги, и летчик впервые разглядел на руках у Оводнева набухшие вены, темный ободок под ногтями, и ему вдруг стало жалко этого человека. Он осторожно, чтобы не обидеть, поднялся с табуретки.

— Да ты не беспокойся, Степан Матвеевич! Я все сделаю.

Чупров вышел на улицу. В лицо ударил снег. Непогода, которая гналась за ними от самой Нойбы, наконец-то добралась и до Чечуйска.

Ночью Оводнев внезапно проснулся, почудилось, что он умер. Будто шел по дороге и провалился в пустоту. Он тут же попробовал пошевелить ногами, но они не слушали его. «Уже умерли, — с горечью подумал Оводнев. — А я еще живу». Он, не мигая, долго смотрел в потолок, пытаясь представить, что было бы дальше. Утром пришла бы Воробьева, позвала врачей. А потом все пошло, как и происходит в таких случаях: установление окончательного диагноза, телеграммы родственникам… Вот здесь-то все и стопорилось: некому было посылать телеграммы.

Все эти дни он ждал Чупрова, но его почему-то не было. Нет, он, конечно, не надеялся, что Чупров приедет сразу. Мало ли у него своих дел! Для него важно было другое: Илья согласился съездить в Христофорово. В том, что Илья сумеет уговорить Марию приехать к нему, он не сомневался. Откуда была такая уверенность, он и сам не знал. Если бы тогда, в октябре, когда он собрался в Христофорово, прилетел почтовый самолет, тогда бы он заболел у нее. Значит, она и отвезла бы его в больницу. А может быть, и не заболел бы, кто знает. Ему казалось, что если он поговорит с ней, то все пойдет на поправку. Ведь, говорят, бывали такие случаи. Раньше он обычно смеялся над такими рассказами, называл их бабьими выдумками, а здесь, в больнице, слушал и верил. Но дни шли за днями, никто не приходил и не приезжал к нему.

«Завтра же попрошусь, чтоб перевели в другую палату, а то с тоски сдохну», — подумал Оводнев. Он откинул одеяло, приподнялся на руках и сел. Во всем теле не было изменения. Все так же где-то внизу проходила неслышная линия, отделяя безжизненные ноги от живого туловища. Он включил ночник, стал рассматривать ноги. На взъеме заметил крохотный белый рубчик. В детстве, перепрыгнув через забор, напоролся на гвоздь, который насквозь просадил ногу. Оводнев ясно, будто это было вчера, вспомнил боль. О, если бы та боль повторилась вновь, если бы можно было сейчас лечить ноги так, как в детстве лечила мать, прикладывая подорожник, жеваный хлеб с солью. Еще повыше, на икре, сизый шрам — след японской пули. Произошло это в Маньчжурии в сорок пятом. Японцы оставили для прикрытия смертников. Они с Тимофеем Луневым вызвались снять самурая. Долго ползли по жесткой сухой траве к сопке, где залег пулеметчик. Нужно было перебежать открытое пространство метров пятнадцать до огромного валуна, откуда до пулеметчика можно было достать гранатой. Первый бросил Лунев, следом за ним — Оводнев. И, когда, казалось, добежал, скрылся за камень, его будто палкой ударило по ноге. Потом был Читинский госпиталь. Грозились ампутировать ногу, но все обошлось. А сейчас ноги, безотказно служившие ему, безжизненно свисали с кровати.

«За что мне такое наказание? — спрашивал он себя. — Что я такое сделал, в чем провинился?»

Пытаясь разобраться, в чем же, собственно, его вина, он все доброе, что сделал в жизни, ставил против плохого и смотрел, что перетянет. Но и здесь выходила путаница. Тут сам себе плохой судья.

В жизни все непросто, нет четкой грани: добро и зло рядышком держатся.

В прошлом году, осенью, к нему в тайгу прилетел вертолетчик Шевцов. Выгрузил продукты и, взлетая, зацепил хвостовым винтом за лесину. Вертолет повело в сторону, закрутился в воздухе и упал в реку. Не раздумывая, Оводнев бросился в воду и вытащил полузадохнувшегося летчика. В зимовье растопил печурку, переодел летчика в сухую одежду, а сам ушел в Нойбу. За ночь пробежал сорок километров, чтоб сообщить о случившемся. Шевцова увезли в город, а надо было отвезти обоих. Неделю с температурой провалялся он дома, потом ушел в тайгу. А ниточка-то потянулась. Пока что вот до этой кровати.

Раньше, когда был здоров, все казалось привычным и простым. Только лишь вовремя определить: стоящее дело затеял или пустое. Он и на людей смотрел так: нужен ему этот человек или нет. Если не нужен, он тут же вычеркивал его из своей памяти. В последние годы он больше всего общался с летчиками. Без них как без рук. Собрать бригаду, заказать инструмент, оформить документы. Летчики — парни обязательные, им сделаешь на рупь, они тебе — на десять. «Вот чудаки! — частенько думал он. — Если хорошо подойти, так забросят в тайгу, куда надо, и продукты привезут, и самого вывезут». Но сейчас он ненавидел себя того, сортирующего людей, точно шкурки соболя, прикидывая, сколько он может снять с того и сколько с этого. Эх, если бы встать, вновь пойти своими ногами, много бы он сделал такого, о чем не думал раньше.