Изменить стиль страницы

Гена даже остановился, обдумывая эту совершенно новую ситуацию. Поймав робкий отблеск надежды, сердце заколотилось, лихорадочно подгоняя запутавшийся в сложных комбинациях мозг. Он, конечно, знал, что Мария раньше была замужем. Она не любила говорить об этом, и он мог лишь смутно догадываться, почему она ушла от мужа. Но зато он понимал и еще острее чувствовал, что лично у него с ней ничего не слаживается. Почему? Он находил разные ответы и в зависимости от них резко менял свое поведение. Но все шло по-прежнему, и только благодаря ее удивительной сдержанности и такту их отношения протекали более или менее ровно. Но в последние дни что-то переменилось. Еще в тот вечер, на квартире у Березовского, его удивила неожиданная лихорадочная какая-то веселость, которая вдруг проявилась в Марии. Она слишком бурно воспринимала довольно плоские шутки этого муровца, хорошего, впрочем, открытого парня, и беспричинно едко высмеивала рыбацкие байки, которые он рассказывал. Когда же Гена попытался защитить Люсина, она вдруг надулась и замолчала, будто ее обидели, но через минуту столь же неожиданно обрушилась на него, обвинив чуть ли не в хамстве. А что он сделал? В сущности, ничего! Просто прервал люсинскую травлю невинным замечанием: «Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие». Все рассмеялись тогда, но Мария, казалось, готова была разреветься. Почему? Бог ее знает…

Может, шампанское так на нее подействовало? Вряд ли… Он даже ощутил тогда что-то вроде ревности. Да, пожалуй, именно с того дня в их отношениях и возникла напряженность, которая и привела теперь к концу. Но там, на опушке леса, у раздуваемого ветром костра, она была удивительно нежна к нему. Это-то, собственно, и придало ему бодрости, и он решился… Но как она на это ответила?

Нет, он ни в чем перед ней не виноват. Он добивался ее открыто и честно, а все его хитрости и уловки были дозволенными в извечной любовной игре. В сущности и хитростей-то особых не было, так просто — наивные попытки, святая интуитивная ложь. Просто она не полюбила его, вот и все. Почему? Может быть, продолжала любить прежнего мужа? Гене это объяснение показалось тогда заманчивым. О как возненавидел он вдруг этого человека, которого никогда не видел и ничего о котором не знал! Но вдруг — они договорились в тот день вместе поехать покататься на водных лыжах — она не пришла. Он прождал ее в Химках два часа и, недоумевая, вернулся в город. Вечером же она позвонила и, извинившись, словно между прочим, сказала, что убит ее бывший муж. Она явно была огорчена, но не то что отчаяния, а даже особого волнения он в ее голосе не уловил. На другой день они встретились, как ни в чем не бывало. Она коротко рассказала обо всем, что ей сообщили в милиции. Потом произнесла те самые столь поразившие его слова: «Жаль, конечно… Всегда жаль человека, кто бы он ни был». Как это следовало понимать? В чем же тогда заключается его ошибка? Если, конечно, он ее в самом деле совершил?

Верно, он, будто позабыв о недавнем резком отпоре, усилил тогда свой натиск. Словно бес какой в него вселился, словно почувствовал он, что она одинока и беззащитна и готова пасть в те руки, которые крепче за нее ухватятся. Вот-вот, он именно ухватился за нее! А может, не следовало? Не лучше ли было тактично выждать, мягко и заботливо лишь намекнуть ей, что на него она всегда сможет положиться? А он что сделал? Как волчицу какую, обложил ее флажками дурацких своих альтернатив? Господи, какое мальчишество! Недаром она только что назвала его максималистом. Она же человек тонкой души, капризных, неуловимых настроений, ей просто претит максимализм с его резкими черно-белыми тенями.

Конечно, смерть, трагическая, надо добавить, смерть пусть бывшего, но все-таки мужа, не могла не вывести ее из равновесия. Он же, вместо того чтобы поддержать ее, стал грубо настырничать. Наверное, тот тоже был таким, как он. А она по горло сыта этим максимализмом. А что предложил ей, немало настрадавшейся в прошлом, он сам?

Гена остановился, захваченный врасплох сожалениями о прошлом и неясными надеждами на будущее, в самом неподходящем месте. Прямо перед ним были ступеньки, ведущие в темное, сыроватое подземелье камеры хранения; слева продавали пирожки с мясом, справа — газированную воду. Его толкали локтями, царапали сумками и кошелками, на него огрызались, но, как некий утес, он молча противостоял всем превратностям судьбы, и людской нервозный поток вынужден был обтекать его.

Что надлежало ему предпринять в данную минуту? Опять позвонить Марии? Нет, об этом нечего было и думать. Что же тогда? Ведь он сам — о идиот! — двадцать минут назад сказал ей, что это навсегда. Всего двадцать минут, но их уже никогда и ни за что не возвратишь назад. Правда, она, как всегда, не стала ловить его на слове. Она просто согласилась с ним, — а что ей оставалось делать, если он такой дурак? — и, надо признать, согласилась не очень охотно. Значит, еще не все потеряно? Так как же дать понять ей, что и он тоже не воспринимает всерьез сказанных им слов? Что, несмотря ни на что, он будет благоговейно и совсем ненавязчиво ждать ее? Она же говорила ему, кретину, что не может поручиться за будущее и не знает, как сложатся их отношения потом. Нужно же было понять и оценить эти великодушные слова, а он… Э, да что там говорить… Решительно надо было что-то немедленно, не сходя с места, придумать.

С места он действительно не сошел, но и придумать ничего не мог. Банальная пословица «Слово — не воробей…» так и прыгала в мозгу. Он даже уловил в этом дурацком мелькании известный ритм, сложившийся вдруг в какой-то залихватский мотивчик.

«Так и рехнуться недолго. А что, если я напишу ей письмо?» С этой успокоительной мыслью он и двинулся было к билетным кассам, но тут же вновь замер в совершеннейшем изумлении. Мимо него прошел небритый, прихрамывающий гражданин, таща за собой тот самый альбигойский ларец с грифонами, который был запечатлен в незабвенном журнале красивой жизни «Столица и усадьба». Только был он теперь, как ящик вокзального мороженщика, поставлен на подшипники и вид имел потрепанный и жалкий. Боковые ребра были не то побиты, не то обгрызаны и расщепились местами, как засохшие малярные кисти.

Это было настолько неожиданно, что Гена в первый момент подумал, что и впрямь душевные переживания уже заставили его галлюцинировать. Но настолько реален был небритый, в изжеванном парусиновом костюмчике владелец сказочного сундука, что мысль о галлюцинациях следовало немедленно отбросить. Тем более, что прихрамывающий гражданин остановился и купил два мясных пирожка, а привидения, как известно, не едят, по крайней мере на людях. Гражданин же, нисколько не стесняясь, бросил под ноги кусок промасленной чековой ленты, в которой продавщица вручила ему истекающий жиром харч, и в три приема, кусая оба сразу, покончил с пирожками. После этого он остановился у автоматов попить, загородив сундуком проход к пригородным поездам. На недовольство спешащих он, как, впрочем, и Гена, никакого внимания не обращал. Выпив два стаканчика чистой, он, толкнув обремененную детской коляской женщину, занял очередь за билетами. Все это было в порядке вещей: и гражданин, и пирожки, и вокзальная толчея. Но совершеннейшим абсурдом выглядели на этом фоне священные орнаменты катаров, которые Гена только что видел в старом журнале: цветущая лоза, пчела, символизирующая безгрешность растительного оплодотворения, и пятиугольник, говорящий, по манихейским верованиям, об извечной распыленности материи. Только истерзанный вид сундука и четыре подшипника, на которых он стоял, еще как-то дозволяли ему находиться в нашем мире. Иначе бы это было фантасмагорией, сном наяву.

Очнувшись от столбняка, Гена туг же заволновался и стал подумывать о том, как задержать небритого гражданина. Не будучи осведомленным о всех перипетиях, он, естественно, не подумал о самой простой возможности: схватить этого голубчика за шиворот и доставить в милицию. Понятно, что столь нелепая в данных обстоятельствах мысль даже не пришла ему в голову. Но очередь двигалась быстро, и Гена, между прочим заочный аспирант кафедры этнографии, не мог позволить какому-то угрюмому субъекту, к тому же алкоголику по виду, увезти куда-то в далекий пригород бесценное сокровище катаров. Пепел сожженных альбигойцев стучал в ту минуту в его сердце.