Ректор язвительно поинтересовался, с чего это они предприняли такое расследование?

Дело в том, что они готовят выставку о книжных вандалах.

— Это как понимать, как угрозу? — спросил он.

— Нет, хуже, это шантаж, — призналась заведующая.

Ректор пожевал губами, спросил, не сразу, в чем состоит шантаж? Наверняка он прекрасно понял, в чем. Но она не стесняясь ответила прямым текстом, сохраните отдел, да, шантаж, ничего не поделаешь, зато этот экспонат — хороший пример вандализма. Книга не так уж беззащитна.

Ректор принужденно рассмеялся. Надпись делал не он, а тот аспирант, каким он тогда был, мальчишка, дурак, наверняка был бухой.

— Какой? — не поняла заведующая.

— Поддавший. Кирял я тогда, — вспомнил он без особого раскаяния.

Экспонат! Ясно было, какой эффект такой экспонат вызовет.

Ему удалось шутками смягчить свою уступку. Дорогое ей старье, всю эту лирику оставят в покое, пусть пылится. Улику-то сотрем…

На том и порешили.

* * *

Морсосы.

— Каков ваш политико-морсос? (Политико-моральное состояние.)

— А секс-морсос?

— А физ-морсос?

* * *

«Читаю творчески. Умею перелатать автора через себя».

* * *

Я себя чувствую триумфатором!

* * *

— Мой любимый скульптор — Барокко. А ваш?

— А мой Ренессанс.

— Француз?

— Да. Рене Санс.

* * *

Для меня есть разница между коммунистами и большевиками.

Америка, Америка

Что бы они ни делали, все надо высмеять, охаять. Хотя на самом деле мы без конца заимствуем и подражаем. Вплоть до того, что, празднуя дни рождения, распеваем их песенку, своей нет, бежим перекусить в «Макдоналдс», носим джинсы, жуем их жвачки, играем в TV их «Что? Где? Когда?». Наибольшая наша миграция куда? — В США. И так во всем. Подражаем, заимствуем и поносим. Хотим дружить, но не можем. Не умеем мы дружить. Ни с кем не дружим. Со всеми перессорились — Грузия, Белоруссия, Украина, Польша, Чехия, Прибалтика, Япония, Туркмения — почти со всеми соседями.

Мы пошли на войну с чувством долга не перед Родиной, а куда глубже и обязательней — перед собой. Это было сильное чувство чести, тогда еще не растраченное. Сейчас от него мало что осталось.

* * *

В уборной нашей коммунальной квартиры висели именные деревянные стульчаки на унитаз, у каждой семьи свой. На кухне расписание уборки. На входных дверях четыре почтовых ящика, на каждом фамилия и название газеты. Были еще две семьи без ящиков, они не получали ни газет, ни писем. В передней висели ряды электросчетчиков.

Бытование в коммуналках беспросветно. Оно отвращает от понятия «моя квартира», для нее ничего не хочется делать хорошего. Мы жили в старинном доме, лестницы были украшены узкими панелями красного дерева, постепенно все их выломали. Зачем? А потому, что коммуналка внедрила в сознание «они», все это казенно-отчужденное. Ангел места со всеми своими архитектурными красотами обрел враждебность. Коммуналка морально несовместима с классической архитектурой, с бывшими барскими квартирами. Коммуналка, она барачного происхождения, из бараков, позже она получалась из «хрущоб», с их тесной планировкой, низкими потолками, бетон, холодина, щели…

Где-то в сокровенных тайниках души я понимаю выходки городских «вандалов». Контрасты в их жизни слишком разительны.

Признание в любви

В два часа ночи мы с Сашей забрались в шалаш, сели и ушли в свои уши. Через полчаса закоченели. Земля под нами подтаяла, ноги в воде. Шевелиться нельзя. Пробуем положить друг на друга головы, одну ногу, вторую. У соседнего шалаша закурлыкали. У дальних шалашей стреляют. Началось испытание охотничьего терпения. При каждом выстреле понимаешь, что к нам никто не прилетит, и надо, пока не поздно, перейти в другой шалаш.

Тетерева «чуфрыкают». Но, оказывается, когда сидишь в шалаше, то тетеревиный шепот звучит совсем рядом, на ухо. Как бы далеко ни был тетерев, кажется, что он шепчет тебе на ухо и ты один слышишь этот горячий шепот. Удивительный фокус акустики.

Ухо мое выделяет из многих птичьих голосов тетеревиный. Это потому, что мы настроились на тетеревиную волну, ничего другого птичьего мы не слышим. А птиц множество, поют, чирикают, и по мере того как светает, все больше голосов просыпается, прилетает, хор их выступает совсем рядом.

Тетеревиная песня красива, может, это за счет долгого ожидания, и мне, и Саше кажется, что она лучше всех песен, и дело не в том, что мы находимся в преддверии выстрела. Мы медлим, жаль прервать его песню. Саша останавливает меня, песнь и впрямь необычна, она состоит из странных, казалось бы, не музыкальных звуков. Главное, что слышишь, как они искренни, это не просто бездумное чириканье, это потребность сообщить о своей страсти, он не стесняется, он поет все громче. Моя рука невольно наводит ружье, я понимаю, что мы можем теперь даже шуметь, он не услышит, он поет, ему и выстрел все равно. Клохочет, захлебывается, чувства раздирают его. Я слушаю с восторгом, он увлекает меня своей любовной страстью, я завидую ему, завидую, как открыто и красиво он признается в своей любви. А ведь когда-то и я так же волновался и тоже трепетал, не в силах произнести свои слова, а он произносит, не может остановиться, ему надо высказать все свои чувства. Я вдруг ощутил этого тетерева, услыхал удары своего сердца. Ощутил наше мужское братство, братство не самцов, а влюбленных обольстителей, кавалеров, упоенных, жаждущих сообщить ей свою страсть. Боже мой, не просто владеть, а поведать о своем переживании; и для него, и для меня в эти минуты исчезло все, кроме этого пылающего призыва любви.

И Саша тоже заслушался. Стрелять невозможно.

Не только голод

Смертность в блокаду стали сводить к голоду. Невозможно жить при норме 250 граммов для рабочих и 150 граммов для служащих. Да еще вместо муки соя, жмых, влажность (она возросла до 68 %), это был не хлеб. Кроме хлеба изредка давали сахар и жиры. Строго говоря, блокадный паек следует считать по калорийности пищи, не по граммам. К январю 1942 года она снизилась для рабочих до 700 калорий в сутки, хотя норма составляла 3500–4500 калорий.

Для служащих с 581 калории до 473 калорий в сутки, а норма 3000–3200.

Так ведь при этом происходило и другое, не менее важное, происходила убыль человека, росли энергетические и эмоциональные затраты каждого. Человека измождал холод. Мороз вошел в дом и в каждую комнату. Что ни день, то настигала бомбежка, обстрел, пожары, жизнь все время подвергалась опасности. Угнетающе действовал страх за родных, близких и ощущение своей беспомощности.

Прессинг всех бедствий возрастал из месяца в месяц, давил на человека неотступно, человек убывал, таял.

Вот что надо понять в этой блокадной жизни, кроме хлебной пайки.

За кулисами любви

У нашего снабженца Захара не было детей. Крепкий мужик, жена красавица, дом — полная чаша, а детей нет. Горевал он страшно и, видать, ходил к врачу, потому что разговоры о разводе прекратил, значит, как мы смекнули, дело-то в нем было. Помрачнел, затосковал. И даже как-то растерялся человек. Потерял в себе уверенность, а снабженец без уверенности, все равно что пустая кобура. Однажды, на каком-то юбилейном сабантуе, поддали мы, и наш Захар признался, что не видит для себя выхода, потеряет он жену, брак их гибнет, чего он, Захар, не перенесет. Надумал он дать возможность жене погулять на стороне. Но как это сделать?

Мы посоветовали отправить ее на юг, одну в отпуск. Захар на это только плечом дернул. Было, оказывается. Ведь это первое, что приходит в мужскую голову. Ездила она в Крым, в Ялту, однако, судя по всему, вела там себя совершенно недоступно. Вот в чем загвоздка. «Любит она меня», — признался Захар чуть ли не плача, такое осложнение у них. Начисто отвергает курортные романы. Кроме того, прочитав литературу насчет наследственности, он, Захар, не желает получить ребенка от случайного прощелыги, мало ли — скрытый алкаш, или преступные наклонности скажутся, наследственная может быть эпилепсия, а также диабет, гемофилия, сердечная недостаточность…