Изменить стиль страницы

Выпили. Стрелки на стареньких ходиках показывали полдень. Выскочила деревянная кукушка, двенадцать раз прокуковала.

-    Многие лета пророчит мне кукушка. Вот сбудется ли?.. Да-а! Все никак к самой основе не подойду. Так вот, года два был Михаил начальник как начальник. Потом его вроде бы другим концом повернули, сорвался, как пес с цепи: грубит всем без разбору - старый, молодой или женщина, матерится без стеснения, срамит человека последними словами. Слушал я такую пакость - ушам своим не верил И молчал сдуру, думалось, погожу, погляжу, что дальше будет. А дальше случилось, как должно случиться. Заразились от начальника и те, кто поменее его. Не цех стал - скотный двор. Лопнуло мое терпение, пошел в обеденный перерыв к нему в кабинет. «Здравствуй, говорю, Михаил Тарасович!». Он еле рот разжал, отвечает: «Здорово, старик! - сесть не приглашает, глядит из-подо лба. - Чего хорошего скажешь?» Говорю ему: «Мог бы и повежливей со мной, какой я тебе «старик»? У меня, слава Богу, имя-отчество есть. И дети мои постарше тебя».

Зыркнул он на меня. «Некогда, — говорит, — расшаркиваться с вами, некогда! У меня вон какой цех! Есть дело - выкладывай, нет - до свидания».

Сел я сам на табуретку, говорю: «Без серьезного дела я к тебе не пришел бы: недосуг мне лясы точить»... И начал ему втолковывать про хамство и матершину. С твоей легкой руки, говорю, пакость эта прижилась в цехе.

Поднял на меня Мишка шаза, глядит, как на сумасшедшего. «Ты о чем, Нагорнов, - спрашивает, - о деле или так, х.. валяешь да к стенке приставляешь?»

Я говорю: «Прошу, Михаил Тарасович, мне не грубить, я серьезный вопрос пришел решить: об уважении к советскому рабочему со стороны советского начальника, коим вы на сегодня являетесь».

Он рот скривил. «Вон, говорит, вы куда камушки кидаете, явились учить меня правилам хорошего тона? В таком случае слушайте: хоть вы и старик, а я молодой, но рядовому рабочему не дозволено начальство тыкать, как кошку носом в дерьмо. Свидание, говорит, окончено, привет!»

Я напоследок все же сказал ему: «Михаил Тарасович! Неужели тебе не совестно так со мной разговаривать? Мы с твоим отцом друзьями-товарищами были. Ты мальчишкой на руках у меня сидел. Что с тобой, говорю, Миша, опомнись! Я с добром к тебе пришел, как отец к сыну».

Он вроде бы застыдился. Потом скорчил рожу, с ядовитой такой насмешкой ко мне: «Ваши замечания, дорогой папаша, принимаю к сведению, а покамест до свидания! У меня дела поважнее вашей морали». Забросал меня гадкими словами...

Вышел я от него, качает меня, как стакана два водки хватил. Нет, думаю, так дело оставлять нельзя. Отправился к цеховому партийному секретарю. Слушал он меня внимательно, не перебивал. «Кончил, - спрашивает, - Савелий Петрович?» «Да», - говорю. «Тогда я вот что тебе скажу...» - заметьте, Ефим Моисеевич, и этот мне «тыкает», как мальчишке. «Претензии твои, - говорит, - Нагорнов, законные. Но поделать с Михаилом Тарасовичем ничего не могу, понимаешь, ни-че-го!»

Я удивился, возразил ему: «Как так ничего? Секретарь партийного бюро не может призвать к порядку грубияна и матершинника с партбилетом?!»

Ох, как он вскинулся! Кричит: «Полегче на поворотах! Не забывай, Крутов - передовой начальник лучшего цеха, человек знатный - три ордена Ленина имеет за войну!»

Я не отступаю, ну и что, говорю, тем хуже для него, он бы орденов постеснялся, коль живых людей не уважает, ордена-то - Ленина! Зря слова на ветер бросал. Ушел ни с чем. Вот тогда и написал письмо в вашу редакцию. Ждал, надеялся... Потом хотел еще раз написать - постеснялся.

Савелий Петрович посмотрел на графинчик с недопитой настойкой, провел ладонью по лбу, по щеке.

- Каким манером пронюхал Крутов про мое письмо в редакцию - не пойму. Я, правда, просил двоих, пожилых тоже рабочих, подписаться рядом со мной... Отказались, сдрейфили, видать... Неужто кто из них перелизал? Верить не хочется. А больше некому... В общем, так или не так, а дней шесть назад вызвал меня к себе Крутов и с ходу: «Умней всех хочешь быть? Моралист нашелся!» Кулаком по столу и матом на меня.

Не выдержал я и сам гаркнул: «Не смей на меня орать!»

Он пинком распахнул дверь и скомандовал: «Убирайся из моего кабинета к е... матери!»

Резануло мне сердце, как ножом, дух перехватило. Налил я стакан воды из графина у него на столе, выпил, отдышался малость. Говорю ему: «Это - край! Такое не прощается. Или ты, Михаил, извинишься передо мной сейчас же, или я к работе не приступлю».

И что он сделал, как думаете? Дулю мне под нос сунул: «Нако-сь! Выкуси! Вот тебе мои извинения!»

Что было дальше - известно. Сижу дома оторванный от завода, как дите от матери. Сорок лет шагал туда каждый день, что в дом родной. «Саботажник!» Как бы с Лубянки еще на припожаловали.

Внезапно Нагорнов схватился за левую сторону груди, лицо его побледнело.

-    Что с вами?! - всполошился Ефим.

-    Шалит, проклятое! Нервы подводят, и года, сказать, немалые, шестьдесят пятый с Пасхи пошел - возраст! - Савелий Петрович глубоко вздохнул и медленно, словно дуя на свечу, выдохнул из себя воздух. - Фу-уу! Слава тебе Господи, отлегло!

-    Не надо излишне волноваться, Савелий Петрович, — успокаивал Ефим, - все переменится... к лучшему. Редакция, Андрей Николаевич Родионов хотят вам помочь... С чего вы взяли, что за вами пожалуют с Лубянки, откуда такие мысли?

-    Откуда? - Нагорнов будто слизнул горечь с губ. - Вполне возможная штука! Мало, что ли, ни в чем не повинных людей пересажали? А то вы сами не знаете! - Нагорнов положил тяжелую руку на плечо Ефима. - Разреши, браток, к тебе обращаться на «ты»? А?

-    Ради Бога!

-    Вот и хорошо. По годам ты мне - сынок, а по грамотности - дядя, это точно. Растолкуй мне, на милость, что у нас происходит и куда наша матушка-Русь путь-дорогу держит?

-    Я не совсем понял вас, Савелий Петрович.

-    Не хитри, Ефим. Впрочем, могу уточнить вопрос... Сижу я дома третий день безо всякого полезного дела. Голова выходная - думай, мужик, думай! И я думаю за все года: раньше некогда было. Начну издалека... с царского времени. Был я тогда молодым, работал на этом же заводе, у хозяина. Скажу не хвалясь, слесарил - что надо! Начальника цеха у нас тогда не было, вообще начальства до революции было много меньше, чем теперь. Мастер наш недоброго норова был. Но меня, не гляди что я молодой был, за умение уважал: и лишний рубль давал заработать и, поверишь, по имени-отчеству величал, вот так! Работали мы сперва по двенадцать, потом - по десять часов, но никто особо не подгонял, потому уставали мы не шибко. На других фабриках и заводах дело было, видать, похуже: там рабочие бунтовали, даже революция в девятьсот пятом была, ты знаешь. Ну, ту революцию придушили. А большевистские агитаторы среди рабочих орудовали. Они так говорили: «Мы, марксисты, зовем вас, рабочих, отобрать у капиталистов-эксплуататоров все предприятия, то ись, ликвидировать самое страшное зло - частную собственность. И когда вы, рабочие, станете хозяевами, наступит в России царство добра и справедливости... Человек человеку другом и братом будет». Хорошие, скажу тебе, Ефим, те слова были, зажигательные! «Царство добра и справедливости!» В Святом писании таких слов, верно, не найдешь.

Нагорнов встал, подошел к ходикам, подтянул гирьку, вернулся на место, сел, продолжил: - Так... На чем мы остановились, Ефим? Так... Стало быть, на Святом писании... Народ, хорошо помню, поверил большевикам - прогнал царя, произвел Октябрьскую революцию... Вроде бы построил социализм, какой ценой - дело известное. Началась война. С Божьей помощью загнали Гитлера в гроб. Если уж по правде, и тут кровушки народной пролились реки, жертв видимо-невидимо. Почитай, добрая половина зря загублена. Однако же победили... Хорошо... - Савелий Петрович опять покосился на графинчик с настойкой. - Давай допьем для порядка, - он вопросительно посмотрел на Ефима.

-    Спасибо, мне достаточно, не надо.