Изменить стиль страницы

— Ешь, Федя, — просто и грустно сказала она.

Он взял ложку, но тут же встал и заходил вдоль стеллажа. Потом остановился около нее, маленькой, притихшей, виновато ждущей его слов — новых упреков и обид.

— Ирина, — заговорил он глуховато, а затем звонче и бодрее, — Ирина, мне хочется, нужно выпить с тобой. У нас есть что-нибудь выпить?

— Чай… Очень хороший, свежий чай. — Она робко улыбнулась, к глазам сбежались морщинки, у рта легли сухие складки. И Фролов со щемящей грустью почувствовал смутную вину перед ней и собой, перед тем чудесным, что некогда ярко и полно жило в них обоих, а теперь придавлено, обесцвечено мелочами быта.

Разве можно рисковать любовью человека, который всегда рядом, нежен и заботлив, которого волей случая можно потерять в любую минуту, и тогда тысячи безымянных почитателей не смогут заменить и частичку этого дорогого существа.

Ирина предлагает чай, что ж… если по его вине в доме нет и стопки вина, можно и чай.

— Давай, — сказал он и, обгоняя ее, шагнул к двери. Они вернулись в мастерскую, она с чайным прибором, он с двумя высокими фужерами. Наполнил их прохладным чаем.

— Смотри, какая прелесть! Цвет армянского коньяка. Но представим, что это шампанское. — Он растравлял в себе веселье, пусть она видит его таким и тоже веселится. Ему хотелось ей счастья, именно сейчас, сию минуту.

— За твои будущие успехи, — с неловкой шутливостью сказала она, поднимая фужер.

— За тебя, Ирина!

Он смотрел на нее: ровный теплый цвет шеи и лица, полный живой блеск глаз, чистый лоб, а на нем такая нежная и гладкая кожа, что даже глубокая старость не сомнет ее в морщины. Он сказал ей об этом, она растерянно и задумчиво улыбнулась.

Он снова наполнил фужеры и с деланной торжественностью поднял свой. Она выпила и легким голосом, в котором он уловил давно неслышимую им нежную звонкость, сказала:

— А у меня, Федь, уже что-то закружилась голова.

— Серьезно?! — Он привлек ее и поцеловал так горячо и благодарно, как не целовал уже несколько лет. Она вдруг тихо и беззвучно заплакала. А он стал целовать ее в глаза и в губы.

Они сидели и вспоминали, когда у них так было, и радовались, что это было у них и навсегда принадлежит им.

— А помнишь, как ты учил меня наблюдать, развивал художественный вкус? — сказала она, вытирая слезы.

Они подходили к витрине фотоателье, он просил ее отыскать среди визиток и портретов «духовное лицо». Она долго изучала профили и анфасы и, наконец, тыкала пальцем в нахально-красивого брюнета с надменным взглядом орлиных глаз, припухлыми, как после хорошего долгого сна, губами. Но стоило ему поделиться мнением, как она начинала смотреть на брюнета «пронизывающим оком художника», открывая в надменности взгляда торжественную глупость, а в припухлых губах — сытость и самодовольство. Она показывала ему блондинку с глазами в пол-лица, однако он не делил ее восторга, и слушая его, она видела заурядную позерку, мучившуюся желанием понравиться. Но однажды он прямо-таки замер около портрета светлоглазого мальчугана с мелкими веснушками на носу и потом несколько дней вспоминал «обезоруживающую чистоту взгляда очень русской мордашки». Особенно умилялся снимками детей, на которых правда и только правда. С молчаливой недоверчивостью впивался глазами в карточки красивых женщин.

— Мой знакомый, поэт, сказал недавно, что он никогда не полюбил бы совершенную женщину. Она бы, говорит, только убивала мое воображение. Там, где совершенство, поэту нечего делать… Совершенство он должен создавать сам.

— Значит, такие женщины лишь помеха поэту?

— Нет, Ирина. Именно они будят, пришпоривают наше воображение. Может, я не прав, но… если б каждый поэт и художник создал правдивый портрет своей жены, он высказал бы людям то, что знает лучше всего на свете. — Фролов снова привлек ее.

— Ничего, Федя, к тебе еще вернутся удачи, — тихо, словно засыпая, шепнула она, — Ты талантлив и это доказал всем. Но ты устал. Отдохни, займись чем-то попроще… Помоги мне. У меня столько забот.

— Это и мои заботы, они давят, вяжут руки… Да, я устал и измучил вас. Мне жаль тебя, Катеньку… Да, я увлекся, забыл… — покаянно говорил Фролов.

Завтра же он возьмет заказ в худфонде. Хотя с заказами сейчас туго. Ничего. Есть и побочные. У того же Юрия Сергеевича. Но профессор подождет.

— Меня давно приглашают в деревню, письмо еще летом получил. Вот и махну, проветрюсь…

Долго они еще говорили, были любящими и любимыми, и завтрашний день шел к ним крепким и светлым.

IV

За городом шофер взглянул на небо и прибавил скорость, решив обогнать дождь. «Волга» ринулась по синеющему асфальту. Туго зашумел ветер, уперся в лобовое стекло. Казалось, машина напролом протискивается сквозь спрессованную пустоту.

Фролов высунулся из окна. Ударила в лицо упругая волна свежести, выжала слезы, прохладно обняла голову. И Фролов остро почувствовал знакомую радость скорости, жажду перемен в жизни, новых встреч и удач.

По сторонам шоссе, кружась, плыли тихие, наголо остриженные сентябрьские поля, с черными полотнами свежей пахоты, рыхлыми ометами соломы, опалинами на свежем жнивье.

— Хлеб-то, говорят, хорош был? — Фролов повернулся к шоферу. Парень не ответил, а лишь кивнул: он жил дорогой, поворотами, встречными машинами, сосредоточенным молчанием отгораживаясь от праздных вопросов. Однако Фролову он нравился: темный, с рыжинкой чуб, на редкость чистые синие глаза, на носу и щеках веснушки, золотисто проступающие сквозь смуглую румяность загара… И в этом лице, в напряженно-цепком взгляде, в ломком баске, который Фролов услышал полчаса назад в городе («Вы скульптор? Я послан за вами»), в угловатых плечах парня было что-то неуловимо знакомое, какой-то отголосок давнишней яви или сна.

— Где-то я вас видел, — сказал Фролов, но шофер опять почтительно промолчал. И когда Фролов утвердился в мысли, что дорожного разговора не получится, парень воскликнул:

— Гляньте-ка, куда шагнули! Отсюда до Богдановки всего три километра. Через месяц у нас в колхозе газ будет.

Шофер притормозил. Разрезая степь, тянулась траншея. Черно змеясь, она нырнула под шоссе, вынырнула с другой стороны и оборвалась. По обеим ее сторонам валялись длинные трубы. Невдалеке, у вагончика, копошились люди. Отвесив челюсть, дремал экскаватор, словно лошадь, ждущая седока…

Дождь обрушился по-летнему внезапно. Дорога стала живой и белесой, как бы задымилась вся от тысяч стеклянных фонтанчиков и брызг.

Проскочили мимо фанерной будочки, стоящей на обочине, у перекрестка дорог. Шофер затормозил и вопросительно взглянул на Фролова:

— Кажется, кто-то крикнул…

Боковое стекло загородила фигура, глухо донеслось:

— Коля, открой.

Шофер изогнулся и толкнул заднюю дверцу. В машину села женщина. Выглядела она так, словно ее только что вытащили из воды.

— Откуда? — просто, по-свойски спросил ее Коля-шофер.

— Роды принимала. Тут, на втором отделении, — ответила женщина. Голос у нее был теплый и счастливый. В зеркальце, что над рулем, мелькнула белозубая улыбка, круглые колени, она поочередно приподняла их, снимая туфли. — Приехали за мной на мотоцикле, а отвезти забыли. Молодой папаша ошалел от радости… А я хотела с попуткой или пешочком пройтись — и на тебе!..

— Ничего. Сейчас дома будем, — кивнул парень.

Фролов снова посмотрел в зеркальце и встретил взгляд женщины: светло-голубые глаза под вскинутыми бровями, темные волосы выбились из-под мокрой косынки.

Она обняла свои плечи руками и сжалась, будто загораживаясь от его взгляда.

— Вы замерзли. Простудитесь, — сказал Фролов, поворачиваясь к ней. — Возьмите мой плащ. Он теплый и сухой.

— Не надо. Тут езды-то…

— Пожалуйста. — Фролов взял со своих колен плащ и передал ей в руки.

— Ну что вы… — Она как-то рассеянно-боязливо взглянула на шофера. Парень хмуро, подчеркнуто-внимательно следил за дорогой. Женщина держала плащ, не зная, что делать.