Историю Жиронды и Французской революции Мур так и не дописал. После женитьбы он еще несколько лет продолжал работать, но с каждым годом все более и более охладевал к своему труду, все более сомневался в том, что в состоянии закончить его, все более отчетливо видел, что не понимает истинных, скрытых сил, движущих политикой и историей. Первые два тома сохранились и поныне, написаны они гладко, может, несколько суховато и казенно, изысканным каллиграфическим почерком, черными, выцветшими от времени чернилами. Далее — черновики последующих глав: многое исправлено, зачеркнуто, переписано заново; и план глав еще более далеких, списки имен, дат, неточно цитируемые эпиграммы, малоубедительные выводы. И история в итоге предстала перед ним подернутой ледком лужей на лесной тропе, в мутной воде едва различимы палые листья да сухие сучья.

В девятнадцатом столетии среди крестьян ходили упорные слухи, что Джон Мур не умер в Уотерфордской тюрьме, а бежал в Испанию. Узнав, что брат его женился на родственнице Денниса Брауна, вернулся и вызвал его на дуэль. Стрелялись они будто бы на пустоши возле развалин аббатства близ Баллинтаббера. Но кровь братьев так и не пролилась, и Джон вернулся в Испанию. По тавернам распевали дурно сложенную балладу о поединке. В убогих ее виршах Джон представал в повстанческом изумрудно-зеленом мундире, вроде Роберта Эммета с цветной гравюры. Молва о Джоне Муре отображала, скорее, всеобщую ненависть к Деннису Брауну, нежели к Джорджу Муру, который всем виделся затворником Мур-холла.

В двадцатых годах, когда Мур уже был на склоне лет (впрочем, отец его дожил и до более преклонного возраста), в Мейо, как и по всей стране, разразилось восстание тайного католического общества «Лента». Заговорщики, как в свое время Избранники, бесчинствовали: резали скот, выжигали поля. Пред судом предстал один из зачинщиков, Мики О’Доннел, племянник Ферди, и Мур взял на себя все судебные расходы, педантично записав их в своей расходной книге: «Сотня фунтов защитнику на ведение судебного дела М. О’Доннела. В память о Джоне Муре». Однако деньги не помогли. О’Доннела отправили в тюремную колонию на остров Земля Ван Димена.[43]

В ту ночь, когда он записал в книгу судебные расходы, он вынес свое кресло на балкон, где сиживал отец, и пробыл там час, стараясь вспомнить, как тяжелой поступью обходил отец строящийся дом и, тыча тростью, давал указания. Или как Джон ехал верхом на своей гнедой по аллее. Но лица расплывались, ускользали. Перед мысленным взором его маячили лишь старик да юнец, но лиц не разобрать. Он рад был бы дать волю слезам, но плакать не привык. Глаза остались сухими и сейчас. Он заворчал, резко поднялся, толкнув кресло, и, опираясь на отцовскую трость, пошел в дом.

ИЗ ДНЕВНИКА ШОНА МАК-КЕННЫ, ОКТЯБРЬ ГОДА 1798-ГО

Четверг. Только что вернулся из тюрьмы, где несколько часов пробыл с дорогим моим другом Оуэном Мак-Карти; завтра поутру его повесят. В следующий раз, когда я возьмусь за перо и открою эту тетрадь, чтобы пополнить ее глупыми записями, его не будет с нами, он уже предстанет пред Всевышним. Утром я, как и всякий истинный христианин, не пойду к тюрьме.

Когда вешают человека, на большом листе бумаги пишут его имя, суть его преступления и приговор, подписанный гражданскими и военными властями, то есть Деннисом Брауном и генералом Тренчем. Бумага эта вывешивается на здании суда рядом с ей подобными, а то за недостатком места и поверх одной из них. Дождь размывает чернила, и имена приговоренных к казни бесследно исчезают: Донеллан, Нилон, Дуган, Малкерн, Данн, Кланси, Бэрк. Но тел повешенных дождю, увы, не смыть, и их не предают земле, а обмазывают дегтем и оставляют на всеобщее обозрение.

«Оуэн Мак-Карти» — написано на бумаге сегодня, далее называется его профессия: учитель — и говорится, что, взяв у французов оружие, он воевал против короля, принимал участие в таких-то боях, в такое-то время, на правах командира среди мятежников, что подпадает под статью о государственной измене и карается смертной казнью. Все это, очевидно, и так, хотя Оуэн мало рассказывал мне, чем занимался последний месяц, да и мне не очень-то хотелось его расспрашивать. Мне страшно подумать, что жизнь и смерть человека можно низвести до нескольких слов на клочке бумаги.

Вечер сегодняшний был тихий, теплый, на ясном небе у самого горизонта — окрашенные закатным солнцем багряные прожилки облаков. Весь месяц выдался погожим. Я шел по Высокой улице к тюрьме. И Высокая и Крепостная запружены праздными солдатами, ополченцами, йоменами. Они разгуливали по улицам, просто стояли, прислонившись к стенам лавок, все таверны переполнены. И такое мы видим каждый день с тех пор, как в Мейо вступил генерал Тренч и расположился со штабом в Каслбаре. Тут и ополченцы из Манстера, говорящие только на ирландском, и заморские солдаты, которые вроде бы лопочут по-английски, но мне не понять ни слова, у них во рту словно горячая картофелина. Сколь неразумно посылать на нас такую кару — сонмище этих красных ос.

Я принес Оуэну новую полотняную рубаху, чтобы назавтра он выглядел достойно, кувшин виски и хлеб, его испекла Брид из самой лучшей муки. Также принес я ему четки, их вырезал мой отец из мореного дуба во время гонений на католиков. Их носил отец, носил их и я — от времени они стали как полированные.

Он поблагодарил меня за подарки, разложил все на койке. В камере было темно, лишь полоска света проникала из коридора, но даже и в полутьме разглядел я его заросшее лицо, по-моему, он очень исхудал, щеки запали. Половину зубов ему выбили, оставшиеся шатались, и говорил он, пришепетывая. Я глядел на него, и сердце у меня заходилось.

— Весьма недостойная смерть мне уготована, — сказал он, — придушат, точно щенка.

— Этого, Оуэн, не страшись. Мучиться недолго. Тебе бы о другом подумать следовало. Священник к тебе приходил?

— Приходил. Сегодня днем. Я его быстро выпроводил, да так, что у бедняги уши огнем пылали.

— Но он отпустил тебе грехи?

— Да. Но думаю, что с тяжелым сердцем. Чтобы добиться от меня покаяния, ему не один день пришлось со мной повозиться.

Я знал, что бравадой этой он словно огораживает себя стеной, заключая душу свою в темницу куда более тесную и мрачную, чем та, в которой он сидел.

— Не знаю, как и благодарить тебя, Шон, за то, что пришел, — помолчав, сказал он.

— Да к тебе б с радостью знаешь сколько людей пришло! Поэты из Керри, из Западного Корка.

— Возможно.

— Не «возможно», а наверняка. Где б ты ни жил, всюду тебя почитали.

— Да неужели? Прямо сказать, порой почет этот весьма странно выражался.

— Твои стихи будут читать еще долгие годы.

— В этом я не сомневаюсь. Ведь ко мне стихи не будут иметь уже никакого отношения. Они будут жить сами по себе. Не стихи же привели меня в это узилище, а жизнь, глупая и дикарская.

— Кто знает, что глупо, а что — нет.

— Священник, — бросил Мак-Карти, — сказал, что отпустит мне грехи, лишь когда я покаюсь, что примкнул к французам. Я говорю, конечно, каюсь, ведь за это меня жизни лишают. Но ему этого было мало, он заставил меня покаяться, что я признаю свой грех против господа и людей от начала и до конца. Самому-то ему и тридцати нет, голос такой неприятный. Впрочем, что он отпустит грехи, что папа римский — все одно. Я, конечно, и не собирался исповедоваться полностью. Так, рассказал лишь о самом значительном, иначе бы он до сих пор здесь сидел. Господи, как же безобразно я жил! Уже после того, как он ушел, я вспомнил про Мэри Лавель, девчонку из Балликасла, она потом вышла замуж за о’доннеловского батрака. Забыл совсем о ней упомянуть. Невеличка, в бедрышках узенькая, двумя ладошками обхватить можно.

— Боже мой, Оуэн. Не об этом тебе сейчас думать нужно.

— Верно, хотя не все ли равно, о чем? Помню, увидел я ее впервые у Ферди О’Доннела на кухне, так от страсти прямо кровь закипела. А потом, ночью, за домом лежу рядом с ней, думаю, а какая, собственно, разница? Что она, что Джуди, которая ждет меня в Киллале. И к чему, думаю, я все это сейчас затеял. Когда страсть овладевает, рассудка не слушаешь. Это каждому известно. Как мои воспоминания попика потрясли, а! Похоть — это свирепый дикий зверь, что живет в нас, его небось так в семинарии учили. Согласен, говорю. Еще признался, что беспробудно пил. Это грех особый, говорит. Да, парень такого страха нагонит, что ты любого прихода сторониться станешь. Мэрфи у нас в Киллале, хоть и фанатик безумный, а все ж кое о чем суждение имел.