Вылко сокрушенно постучал себя пальцем в грудь, а старуха пояснила, что он тогда чуть не помер на перевале и сейчас каждую ночь кашлем заходится.

Когда страшно довольные Николов и Церетелев вышли во двор и направились к воротам, старик их окликнул, держа в руке моток веревки. Подошел к телеге и стал показывать, как ее сдерживать на крутых поворотах, прихватывая веревкой за камень или дерево. Потом посоветовал заготовить для каждого колеса деревянные клинья с желобами, а не подкладывать камни. Из-за них гювозка с волом два раза чуть в пропасть не угодила. Закрывая за гостями дверь, старик шепнул:

— Большие пушки с собой не берите, не вытяните.

— А ежели дожди застанут? — спросил Церетелев.

Старик молча перекрестился и ушел в дом.

Выйдя за околицу, поспорили. Церетелев говорил, что надо немедленно отправить донесение генералу Рауху о доступности перевала, а Николов настаивал, чтоб прежде разведать самим. Порешили так: отправили с двумя группами болгар и казаков устное донесение о том, что несколько лет назад через перевал прошел один болгарин с упряжкой в одного вола. Две группы отправили потому, что они могли нарваться на башибузуков.

Все в гору, в гору..*

— Господи,— простонал один из казаков и отшатнулся,— словно в преисподнюю едем.

— Не смотри вниз! — крикнул Николов.— Вперед смотри!

Зловещая тишина не только давила уши, она заполняла все тело. Скалы над головой, залитые лучами заходящего солнца, походили на окровавленные клыки. В долинах уже было темно, из пропасти тянуло могильной сыростью. Все невольно говорили шепотом.

— Действительно, птицам сюда залетать незачем,— заметил Церетелев.

Прошли по карнизу, держа всхрапывающих коней под уздцы. Когда его миновали, Николов сказал:

— Еще несколько таких карнизов — и о полевой артиллерии нечего думать. Горные пушки на вьюках протащим. Будет саперам работенки. Взрывать скалы нельзя — османы услышат.

Церетелев произнес:

— Фельдмаршал Мольтке в своей книге о Балканах был не так далек от истины, написав, что между Шип-кинским и Твардицким проходами, возможно, есть другие проходы, но они совершенно не годны для войск.

Скалы стали лиловыми, потом почернели и уже рисовались в небе силуэтами, из пропасти выползали косматые полосы тумана. На полянке решили ночевать, лежали на траве, жевали сухари, костра не разводили.

— Ну и местечко,— вздыхали казаки.— Хоть бы один родничок попался. Придется с собой еще и воду тащить. Жарища будет.

Спускались с перевала на следующий день, за последним поворотом оторопели. Внизу копошилась масса людей. Казаки в одних рубахах руками и с помощью коней, крестьяне волами растаскивали камни. Пылали огромные костры — это, обложив большой камень хворостом, раскаляли его, чтоб треснул, и далее раздирали клиньями и кувалдами. Среди работающих сновали женщины и ребятишки с узелками, корзинами и ведрами с водой. Увидев офицера, Райчо спросил:

— Кто вас прислал сюда, сотник?

— Генерал Раух срочно приказал расчищать, не дожидаясь саперов и окончания рекогносцировки.

Церетелев простонал:

— Такую ораву и не оцепишь. Узнают турки — все пропадет. Райчо Николаевич, поговорите с болгарами, чтоб языки за зубами держали.

— Бесполезно,—ответил Николов.— Предателя не убедишь, а честные и так все понимают.

На расчистку дороги пришли добровольно жители двенадцати деревень. Четкой линии фронта не было, отряды башибузуков подходили чуть ли не вплотную, а из нескольких тысяч жителей не нашлось не только ни одного предателя, но и болтуна. Даже дети при всей их откровенности сохранили тайну; турки так и не узнали о подготовке перехода через перевал.

Шаги. Шаги, Шаги. Солдатская выкладка два пуда (32 кг). Небо выцвело от зноя. Жаром дышат скалы. Плесни ковшом воды и парься. Кажется, что с сотворения мира сюда не упала ни одна дождевая капля; родное солнце продалось османам: оно не только жжет, оно давит своими лучами на головы, плечи, грудь. И редкие облачка — тоже изменники: сворачивают в сторону возле самого солнца. Влажна только дорога. Пот хлопьями падает с конских боков, капает с солдатских лбов, саднит подглазье и шеи. В глазах волов — тупая обреченность, и не верится, что они когда-то могли приходить в ярость.

Шаги. Шаги. Шаги. И скрип колес. Даже когда орудия и передки тащат на руках, то только хрипят. На команды и ругань не хватает сил. А солнце лучами придавливает к земле, и шапку снять нельзя — как кистенем хватит солнечный удар. И уже несколько десятков человек остались лежать под скалами, сраженные солнцем наповал.

Ополченцы идут не сплошной колонной. Одна дружина впереди с головным отрядом, с ними же, нарушая однообразие формы, идут вольные четы. Опытным взглядом воеводы подмечают уходящую вбок еле заметную тропку, машут рукой, и несколько четников, взглядами попрощавшись с товарищами, один за другим экономно, плавно и медлительно уходят по тропке. В случае чего один четник обязан добежать живым или мертвым, сообщить о засаде. Остальные — сдерживать османов. И так на каждой тропинке от версты к версте редеют четы.

Остальные дружины идут с артиллерией. Они в своих горах и должны помочь тем, кому тяжелее,— пушкарям... Всех встряхивает дикий, прерывистый крик, и долго ломается в горах эхо от грома металла и треска. От края карниза отрывают ездового, успевшего соскочить с передка. У солдата часто-часто трясется челюсть — он пе то хохочет, не то дразнит замирающее эхо конских воплей: «И-и-и-и-и...» Его бьют по щекам, трясут за плечи, плещут из фляги воду в судорожно перекошенный рот. Потом он бредет под скрип орудийных колес, как слепой, цепляясь обеими руками за скалу.

Внизу оживает камень и превращается в статую всадника, запыленную, с блестящими, словно вставленными, глазами. Это командир передового отряда генерал-лейтенант Гурко. Перед началом похода главнокомандующий утвердил план и отверг его вторую часть о наступлении глубоко на юг, только что получив сообщение Милютина о том, что, по данным наших агентов в Париже, тридцатитысячный корпус Сулейман-паши, вероятно, высадится в Варне и двинется на Балканы.

Гурко с адъютантами едет в массе войск и, где позволяет возможность, обгоняет идущих. У колымаги, облепленной солдатами, он останавливается:

— Чья повозка?

— Господина полкового командира, ваш прев-ство.

— Позвать его сюда!

Появляется полковой командир. Гурко кричит при подчиненных, нарушая служебный этикет:

— Вашу, полковник, хурду-мурду тащит целая рота солдат. Стыдитесь! В кручу спущу вашу колымагу. Л сейчас в сторону. Солдат отпустить, запрячь волов!

— А где мне взять волов?

— Мне прикажете искать? Внизу, в деревне. Пошлите и наймите!

Гурко едет дальше, отмахиваясь от попыток командиров командовать: «Смирно! Равнение налево!» Догоняет две повозки и от злости замирает с разинутым ртом. Сытая лошадка везет коляску на рессорах, в ней бригадный командир. За ним — телега, сверкает самовар. Этот генерал — большой гурман, возит с собой искусного повара, и Гурко неоднократно у него обедал и ужинал, а сейчас от злости у него побелел кончик носа, как отмороженный. Наконец Гурко спрашивает:

— Изволите по Тамбовской губернии прогуливаться, ваше превосходительство?

Генерал-майор добродушно отвечает:

— Никак нет, ваше превосходительство, еду на Балканы.

— Это в одноконь-то на Балканы! В кручу спущу обе повозки. Извольте сейчас же перепрячь их... да цугом!

— Слушаюсь!

И так непрерывно от утренней зари ползет в гору, хрипя, скрипя в облаках пыли и вони, двенадцатитысячное войско, таща за собой сорок пушек.

На перевале Гурко объявил ночевку. Утром — спуск в долину реки Тунджи. Последние десять верст спуска не расчищались, даже к ним не прикасались, боясь всполошить турок. А двужильный генерал-изверг не унимается:

— Полковник, это ваш табор?

— Мои Астраханский драгунский полк, ваше превосходительство.

— Какой полк? Это табор! Да не турецкий, а цыганский! Извольте сейчас же навести порядок!