— Версты полторы назад и направо в сторону Водицы, а едем мы из Белой на передовую.

Подошел седоусый урядник, отдал честь и сказал:

— Ваш скородь, объясните госпоже сестрице: стемнеет скоро, лучше здесь заночевать.

Николов стал доказывать, что поручик прав. Там дальше есть участок, где не разъехаться. Войска поломают фуры и пройдут по ним. К тому же ночевать в стороне от дороги опасно. Везде бродят черкесы и башибузуки. Войско-то у Вревской невелико.

Урядник фыркнул:

— Четверо стариков возниц, два санитара, две сестрицы и я.

Вревская раздраженно закусила нижнюю губу. Ее загорелое лицо в лучах заходящего солнца казалось отлитым из меди. Потом она крикнула:

— Маша, а Маша, подойди сюда.

Из фуры вылезла сестра и подошла, отряхивая с платья солому.

— Здравствуйте, капитан. Мария Неелова. Мне Юля недавно про вас рассказывала.

Урядник, повернувшись к фурам, крикнул:

— Эй, годки, ворочайте вон на ту полянку и распрягайте. Антошка, разводи костер, вечерять будем!

— Как вы здесь очутились, Юлия Петровна? — спросил Райчо.

— Так же, как и все. Я ведь еще раньше в Петербурге окончила медицинские курсы. В Сербию не поспела, а сюда —как раз. Вначале меня определили в сорок пятую военную больницу в Яссах, а я же на войну собралась. Перевелась в Бухарест. Боже, какой ужас!

— Да,—перебил Райчо.— Где-то в Бухаресте лежат раненые лейтенант Скрыдлов и художник Верещагин — первые герои. Как они?

— Пошли на поправку, и тоже благодаря Склифо-совскому,— ответила Вревская.—Я как раз пробилась к нему в кабинет с просьбой отправить меня в передовой отряд сестер милосердия. У него сидела старшая сестра ii заливалась слезами, а откуда-то доносился крик и звонкие удары. Это бесновался Верещагин. Не в силах подняться с койки, он кричал и бил по стене медной кружкой. Оказывается, врач-немец, чтоб облегчить мучения, прописал ему ежедневные уколы морфия, отчего рана не заживала. Узнав об этом, Склифосовский приказал сестре впрыснуть ему вместо морфия что-то нейтральное. Художник сначала успокоился, а потом пришел в бешенство. Сестра в кабинете ревела: «Как же? Такой человек — и мучается!» А Николай Васильевич в ответ: «Вы же опытная сестра и хотите такого человека в нравственного урода превратить? Это в Париже дамы завели моду носить в ридикюлях золотые и серебряные шприцовки, колются, когда надо и не надо, рискуя получить заражение крови, и психически деградируют. А Василий Васильевич — мужчина крепкий, сдюжит и через двое суток войдет в норму».

— Конечно, с его стороны идти в атаку на «Шутке» было безрассудно,— заметил Райчо.

— Так все говорят, — согласилась Вревская. — Даже Стасов его отчитал в письме, но, как слышала, Верещагин ответил ему еще резче, что-де приехал на войну не сторонним наблюдателем. А недавно Верещагина навестила румынская княгиня Кармен-Сильва и ужасно возмутилась, увидев на столике возле койки медный котелок и кружку. Он ее успокоил, пояснив, что сам выменял этот сервиз у казака за именной серебряный кубок. Княгиня и до сих пор снабжает Верещагина свежими газетами со всей Европы...— Вревская вдруг спохватилась: — Райчо Николаевич, дружочек, отправьте письмо через ваш штаб или Главную квартиру. Еще когда я доберусь до места!.. Я сейчас напишу...

Она подошла к фуре, вынула небольшой чемоданчик, присела на камень, положив чемодан на колени, раскрыла его и принялась за письмо. Прервала, протянула Райчо распечатанный конверт с парижским штемпелем.

Не развертывая листка, Николов прочитал конец письма:

«Желаю от всей души, чтоб взятый Вами па себя подвиг не оказался непосильным и чтобы Ваше здоровье не потерпело. Будем надеяться, эта бедственная война не затянется, но едва ли можно предвидеть ей скорый конец.

С особым чувством благодарю Вас за то, что вспомнили обо мне, и с великой нежностью целую Ваши милые руки, которым предстоит много добрых дел. Еще раз прощайте, будьте здоровы и бодры.

Искренне любящий Вас Ив. Тургенев».

— А сейчас я ему написала следующее,— сказала Вревская и стала читать: — «Родной и дорогой мой, Иван Сергеевич! Наконец-то, кажется, буйная моя головушка нашла себе пристанище: я в Болгарии, в передовом отряде сестер...» Гм-м...— Вревская смутилась: — Господин капитан, я не очень согрешила против истины, если написала так: я ведь только еду в передовой отряд?

— Раз приказом отданы, значит, уже там,— успокоил ее Райчо.

Дописав и запечатав письмо, Вревская отдала его Николову и задумалась, подперев кулачком подбородок; огни бивачных костров отражались в ее глазах, становились все ярче, двоились от набежавших слез, и она вздохнула:

— Господи, как ужасна война вблизи! Сколько горя! Сколько вдов и сирот! Раненые страдают страшно, и так мучительно от своего бессилия. Диктуют домой письма своим Глафирам, Нюрам, Дусям с бесконечными поклонами родне, с беспокойством о разных Гришутках, Парашках, Степках... А при обходе врачу заявляют, что ежели помрет, то зашитый в рубахе рубль отдать «анделу небесному сестрице милосердной». Да как же этот рубль взять в руки — он же ладонь насквозь прожжет!

— О вас, русских сестрах, еще с Крымской войны идет слава, — признался Николов. — Я вот вас и в Сербии видел. Сильнее вы мужчин. Отважнее.

Вревская горько усмехнулась:

— Да вот Оленьку Гусеву за то, что раненых вытаскивала чуть ли не из-под турецких ятаганов, представили к награде, а начальник штаба его превосходительство старый осел Непокойчицкий заявил, что она должна быть удовлетворенной сознанием исполненного долга.

Усмехнулся и Райчо:

— Начальство прежде всего осыпает наградами себя, затем своих подхалимов, ну а то, что останется, иногда раздает но заслугам. К этому давно пора привыкнуть.

Гасли бивачные костры; угомонились голоса; поблескивала на кустах и траве обильная роса, обещая на завтра вёдро. Невдалеке горело еще много костров, всхрапывали и ржали кони, и Райчо успокоился: встала на ночлег кавалерийская часть, башибузуки и черкесы не нападут. Помог Юлии Петровне забраться в фуру, обещал после побудки навестить, уходя, обернулся. В черном зеве фуры светилось милое лицо, и Райчо не предчувствовал, что видел Вревскую в последний раз.

Утром, сразу после побудки, горнисты протрубили большой сбор. И дружины выстроились, как на парад. Показалась группа всадников во главе с бородатым генерал-лейтенантом. Его встретил Столетов. Подъехав к дружинам, Гурко крикнул:

— Братцы! Главнокомандующий возложил на передовой отряд, в состав которого вошло и ополчение, першими встретиться с вашими мучителями! Пусть наша кровь искупит свободу Болгарии!

Речь перевел командир 1-й дружины подполковник Кесяков. И ополченцам пришлось дважды кричать «ура!». Потом горнисты затрубили поход.

Позади остался Велико Търново, бурная встреча горожан, внезапное построение 4-й дружины... И перед ней проплыло выцветшее знамя с болгарским львом и словами: «Свобода или смерть!» Оно хранилось в подвале и теперь было вручено 4-й дружине.

Из-за внезапного обходного маневра русских войск турки без боя сдали Велико Търново и Габрово — город изумительных умельцев, заставивших работать капризную и своенравную Янтру, крутить токарные, прядильные и ткацкие станки, и город хитроумных торговцев, горожан, и поныне прославленных своим остроумием, соперничающий только с шотландским городом Аббер-дином.

В Габрове работали все мастерские и лавки. Русские офицеры, кому не удалось поистратиться в Бухаресте и Плоешти, расхватывали разные товары на память и потом с удивлением обнаружили, что они — лежалые, с московских и нижегородских купеческих складов. Несмотря на врожденную нерасторопность, русские купцы сумели вслед за армией доставить свои товары, не в пример интендантам, которые, как издревле повелось, всегда опаздывали со снабжением войск.

Как ни странно, это ничуть не волновало габровских торговцев. Может быть, это была обычная вежливость, а может, и трезвая уверенность в том, что со временем им удастся облапошить своих северных единоверцев-толстосумов.