Возврат к довоенной ситуации был для Вологеза поражением, но винить за это он мог только себя. Его утешала (но не избавляла от унижения) цена, которую заплатил противник ради того, чтобы даже не повторить завоевания Траяна и всего лишь обеспечить минимальную безопасность своих восточных провинций. А цена была огромная, что еще долго отражалось на Империи. Победоносные легионы вернулись, потерпев большие потери в боях — и лишились они лучших своих подразделений. Но прежде всего они занесли споры гибели для себя и для миллионов жителей Европы: чуму. Мор уже несколько месяцев косил их ряды. Кажется, взрыв эпидемии случился в Селевкии. Родилась даже легенда, что ее вызвал гнев богов за разграбление храма Аполлона. Некий легионер будто бы украл ларец со спорами того, что в истории получило имя «Антониновой чумы».
Этот мор, природа и последствия которого в точности неизвестны, до такой степени поразил воображение поздней Античности, что преуменьшать его масштабы никак нельзя. Но стоит ли именно чуме вменять нарушение хода истории, ускорившее конец ранней Империи? Чтобы ответить с уверенностью, надо было бы обратиться к другим, более изученным великим пандемиям. Об этой же известно, что она началась в 165 году на Тигре и вместе с легионами прошла по всей Европе. Год спустя достигла Италии, потом была отмечена в Галлии и, наконец, на самом Рейне. Нет сомнений, что в воинских лагерях и в Риме число жертв было огромно. Императорам пришлось запретить хоронить покойников в Городе и в частных владениях. Они решили отнести расходы на похороны на казенный счет и отмечали память особо выдающихся личностей, сраженных бедой, которая не обошла ни одно семейство. Безусловно, это можно назвать социальным катаклизмом. Он длился несколько лет, распространяясь вдоль больших дорог. Но невозможно оценить его влияние ни на экономику, ни на демографию, поскольку чума совпала с другими явлениями, в те же самые годы сотрясавшими ойкумену. Во всяком случае, можно предположить, что между разными факторами дестабилизации просматривалась связь.
Есть вероятность, что, например, эпидемия, начавшаяся в Вавилонии, принудила римлян изменить планы и свернуть восточную кампанию. Если так, то можно предположить далее, что стратегические цели войны были более внушительными (вплоть до оккупации Месопотамии, которую осуществил сорок лет спустя Септимий Север), и отказ от них вызвал недовольство в окружении Авидия Кассия. Кроме того, возможно, что потери от чумы в причерноморских легионах ослабили оборону дунайской границы и соблазнили германцев не мешкая войти в пределы Империи. Но рассказы древних историков, будто целые области превратились в пустыню, позволившие новым историкам предположить, что варвары устремились в эти пустоты, можно поставить под сомнение. Убыль сельского населения имела, конечно, другие причины. А вот смута от сбоев в работе администрации, особенно средств сообщения, возврат забытого чувства постоянной опасности, глубокая психологическая травма от смерти, скачущей по Империи, действительно ускорили исподволь нараставший кризис, и следы этого сохранились в коллективной памяти.
Парфянский триумф
Луций ехал быстрее чумы. Вместе с Луциллой и своим развеселым двором он вернулся в Италию морем. Мисенский флот дошел от устья Оронта до своей базы к концу мая 166 года. Возвратившихся встретили как героев. Фронтон, хотя он очень плохо себя чувствовал и вскоре умер, успел написать введение и несколько первых страниц из официальной истории Парфянской войны на основе донесений, полученных с гонцом от Кассия. Сохранившиеся отрывки не слишком ценны, и грустно слышать наставления ученика учителю, сделанные в форме почтительных пожеланий: «Ты можешь свободно рассуждать о причинах этой войны и особенно о наших первых поражениях, случившихся до моего прибытия… Чтобы справедливо оценили значение моих действий, надо особенно указать на большое превосходство парфян… Короче, подвиги мои таковы, каковы есть, но ты можешь представить их столь великими, сколь сочтешь за благо». Эти строки дают нам представление о непомерном тщеславии Луция и заставляют отчасти поверить намекам современников, будто Марк Аврелий терпел его все хуже и хуже. Вначале его простодушие хорошо гармонировало с обаянием, но теперь все затмили его претензии. Этого следовало ожидать. При режиме, требующем сильной персонализации одной из двух властей, двум правителям трудно одновременно исполнять одни и те же функции. Как бы ни был бескорыстен Марк Аврелий, ему было трудно стерпеть, что кто-то присваивает себе слишком заметную долю его заслуг.
Марк взял на себя слишком много. Говорят, он принял приглашение Луция посетить виллу на Клодиевой дороге. Он пробыл там пять дней, захватив с собой все свои дела, но во время работы не мог не заметить пресловутую «бесподобную жизнь» Вера. Правду говорят: кое-что надо увидеть, чтобы поверить. Вернувшись, Марк Аврелий знал, с чем имеет дело. Лето было занято приготовлениями к триумфу — магической, в сущности, церемонии, подтверждавшей легитимность правителя и закреплявшей единство Империи. Принцепса вводил в должность сенат, император получал признание преторианцев и легионов, но надо было еще всех граждан и все сословия приобщить к зрелищу неодолимого римского господства. Триумф часто венчал такие войны, которые велись только ради триумфа и победа в которых не была очевидной. Требовалось и вознаградить за труды войско: хотя бы на миг повергнуть Рим к его ногам, и эта церемония должна была быть тем более грандиозной, что в принципе у войска уже не будет другого повода и возможности войти в Город. Гордость и радость римского плебса в весьма заметной степени связаны с этим безмерным самовозвеличиванием силы Империи.
Организацией большого триумфа церемониймейстеры, преторианцы, городские когорты, муниципальные службы занимались иногда целый год. От прецедента к прецеденту доходили до воспроизведения триумфов Помпея и Цезаря, но по сравнению с республиканским ритуал стал пышнее и спокойнее. Это были уже не предвыборные манипуляции и не великие «очищения», кончавшиеся кровавыми банями. Если бы кто-нибудь повторил массовую казнь иудейских пленников, устроенную Титом, это зрелище, пожалуй, опять собрало бы публику, но у новых властителей не было ни желания, ни надобности устраивать такие общественные жертвоприношения. Начиная со Столетних игр Антонина, на этих великих зрелищах представала в сжатом виде вся ойкумена (известный мир). Они стали своего рода всемирными выставками. Вслед за военным парадом шла внушительная демонстрация делегаций дружественных народов в экзотических национальных костюмах, а потом колонны пленников, сопровождаемые легионерами. За ними следовали носильщики с ценностями, взятыми у врага. С Кавказа и из Мидии везли животных с дрессировщиками: азиатских слонов, верблюдов, даже львов, тигров и барсов в клетках на колесах.
Этот пестрый и бестолковый бродячий цирк, несомненно, приводил в недоумение римлян, сотнями тысяч толпившихся вдоль улиц, взбиравшихся на памятники вдоль Священной дороги от Фламиниева цирка мимо Триумфальных ворот и Великого цирка до Форума и Капитолия, чтобы посмотреть на эту процессию. Какое связное представление о мире могло запечатлеться в умах городского плебса, неспособного осознать, какое огромное пространство защищала ради него профессиональная армия? Только взгляд рабов, захваченных на пределах Империи, мог было охватить это зрелище как всемирное и хотя бы смутно ощутить единство жителей всего мира. Хозяева — римляне из Рима прежде всего были ослеплены своим богатством и чувством превосходства, которое давала им сила. С триумфов они выносили, несомненно, смутное представление о событиях и неприязнь к диким областям и беспокойным людишкам, которых все никак не удается до конца победить и покорить.
Зато порядок и дисциплина чеканной поступи когорт, блеск всадников с султанами на шлемах, лес значков и орлов, открывавший шествие, давали им чувство уверенности. Величие двух людей в порфирах и золотых венцах, стоявших на колеснице, запряженной четверкой белых лошадей, подкрепляло сознание единства государства. Наконец, зрелище магистратов в тогах с пурпурными оторочками, жрецов в золотых и зеленых одеждах воплощало историческую традицию, гибель которой нельзя было вообразить. Ее поддерживали хранительные мифы, заступничество настоящего перед прошлым, видимого мира перед невидимым. Консулы и трибуны с их номинальной властью, фламины Юпитера, превратившиеся в чиновников, стали чистой видимостью, но если на Рим нагрянет беда — они вернутся в первые ряды, сразятся с ней оружием и молитвой. Ходят слухи, что беды уже обступили Рим, но как их назвать — не знают: то ли это голод вследствие нескольких подряд неурожайных лет в Италии, то ли варвары, собравшиеся на границах, то ли повсеместная чума, то ли все сразу. Все хотят, чтобы легионы поскорее ушли: их тяжело терпеть, гражданам незнакомы эти лица далматинских горцев, фракийцев, батавов, бедуинов, вылупивших глаза, впервые увидев невообразимый Город. Скоро, окончив службу, все эти мужики, втиснутые в кожу и сталь, станут римскими гражданами. Их поселят на окраинах Империи и дадут земли, которые они будут оборонять от собственных родичей.