Изменить стиль страницы

Коронация Фаустины

Марк уже двадцать лет как женат на Фаустине, а мы про нее еще ничего не знаем. Так она и останется загадочной, но ее образ в истории — правдивый или легендарный — остался отрицательным. Образ этот сложился в последние годы ее жизни, в связи с совершенно непредвиденными событиями, в которых императрице приписывают не самую лучшую роль. Падает тень и на всю ее супружескую жизнь, хотя у нас нет точных данных. Скажем прямо: Фаустина приобрела репутацию Мессалины — а ведь супруг ее говорил: «Жена моя — сама податливость, и сколько тепла, неприхотливости» (I, 17). Впрочем, если верить древним авторам (которым обычно верят), Марк Аврелий прекрасно знал о ее беспутстве и даже жаловался друзьям. Поэтому ему придумали роль терпеливого мужа — одни считали это героизмом, другие слабостью. В момент окончания парфянской войны Фаустине было тридцать пять лет. Нам известно, что она уже родила одиннадцать детей, в том числе по крайней мере дважды близнецов. О некоторых из них так и не осталось более подробных сведений, чем медали и надгробные надписи. В живых оставалось семеро: Луцилла — жена Луция Вера; Галерия Фаустина, родившаяся в 151 году, вышедшая замуж за Клавдия Севера — друга детства Марка, в то время командовавшего XXX Ульпиевым легионом, воевавшим в Месопотамии; их младшие сестры Фадилла и Корнифиция. В 161 году родились первые два мальчика: Аврелий Антонин и, несколько минут спустя, Аврелий Коммод. Год спустя непрерывность престолонаследия была подкреплена рождением Анния Вера.

Иногда замечали, что состояние почти непрерывной беременности оставляло мало места для адюльтера, если не предполагать, что дети были от разных отцов. Но такое предположение совсем не обязательно. Для римлян, не в пример многим другим обществам, законнорожденность была священным императивом: юридической и нравственной альтернативой для нее было только законное усыновление (впрочем, применявшееся очень широко). Сколько бы ни было написано о римских адюльтерах и распущенности римских императриц — при ближайшем рассмотрении никак нельзя поставить под сомнение законность рождения детей в семьях Юлиев — Клавдиев, Флавиев и Антонинов. Исключением может быть только Клавдий, но его дети стали просто жертвой репутации своей матери — Мессалины. Известно, как радовался Август, узнавая в детях своей легкомысленной дочери Юлии черты зятя Агриппы. И наоборот: Тиберий пожертвовал правами своего внука Гемелла в пользу Калигулы, которого терпеть не мог, потому что серьезно сомневался в законности рождения внука. Династия Антонинов дважды чуть не пресеклась из-за бесплодности браков сначала Траяна, а потом Адриана, и потому эта проблема превратилась в политически-нравственное наваждение. Как бы, возможно, ни были легкомысленны Фаустина Старшая и Фаустина Младшая, их чувство ответственности перед династией и страх богов, вероятно, удерживали их от нарушения закона о чистоте императорской крови.

Впрочем, было бы неосторожно настаивать, что Фаустина не сбрасывала эту моральную узду как раз во время беременностей. Такая вольность обеспечивала максимальную безопасность римским женщинам, не знавшим эффективных методов контрацепции, а особенно дамам императорского дома, для которых затруднительны были тайные аборты. Так поступала пресловутая Юлия, которая, по собственным словам, «брала пассажиров только на борт груженого корабля». И все-таки, если верить разговорам о неверности императрицы, они скорее относятся к более позднему времени, когда Марк Аврелий часто отбывал на Дунай. Легко представить себе, что женщина на пороге климакса, постоянно лишенная супружеской близости, позволяет себе лишнее. Но в 166 году до этого было еще далеко. В это время семейный круг императора был, напротив, вполне крепким — может быть, слишком замкнутым — и высоко, чтобы не сказать строго, нравственным.

Любовь к детям

Дети занимали большое место в жизни: это естественно, поскольку их было много, да все со слабым здоровьем. Росли они вместе с родителями. И хотя на Палатине содержалось вокруг них вполне достаточно кормилиц и гувернанток, сама Фаустина, видимо, принимала в их воспитании большое участие. Трудно оценить меру любви римлян к своим детям: мы поражаемся их суровому воспитанию и не видим, какими они могли быть сентиментальными. Правда, из эпитафий и записок в храмы видно, что простые люди умели испытывать нежные чувства к младенцам. Но с возрождением гуманизма высшие классы тоже стали больше обращать внимание на своих малышей или по крайней мере не скрывать своей привязанности к ним. Об этом говорит очень показательный текст, сохраненный для нас грамматиком Авлом Геллием, в котором выведен Фаворин — знаменитый галльский коллега Фронтона, уроженец Арля, друг Адриана, в его царствование хваливший возврат к природе (в то время эта тема была в моде, как и вообще старина). Фаворин навещает молодую роженицу из сенаторской семьи.

«Надеюсь, — говорит гость, — она сама будет кормить дитя. — Нет, — возражает мать, — ей нужно беречь себя. — Ради богов, позвольте ей быть матерью своему сыну! Что это за противоестественное, неполноценное полуматеринство, которое производит дитя на свет и тут же отталкивает его, вскармливает в своем лоне собственной кровью нечто невидимое и отказывает в своем молоке тому, кого видит живым, имеющим человеческий облик, молящим о материнской помощи?» Он осуждает женщин, сцеживающих молоко: «И это под предлогом не портить грудь, столь важную для их красоты! В своем безумии они доходят до того, что преступно прерывают беременность, чтобы линия их живота не искажалась морщинами…» Далее он возвращается к кормлению детей, обличает опасность кормилиц с их «наемным млеком», особенно тех, которые из варваров: «Попустите ли вы, чтобы дитя — ваше дитя — приняло в свою плоть и душу эманации души и плоти низшего свойства?» Здесь выражается не расизм — порок, не слишком свойственный римлянам, — а интеллектуальный элитаризм. Римляне были убеждены, что от молока гречанки начинают говорить с греческим акцентом, а потому то искали греческих кормилиц, то отказывали им, смотря по тому, начиналась или проходила мода на эллинизм. Но и в риторических упражнениях Фаворина, которые лишь шестнадцать веков спустя смог превзойти Жан-Жак Руссо, нельзя не поразиться искренности таких его слов: «Разве не очевидно, что женщины, отталкивающие детей, которых отдают на воспитание другим, если не рвут, то ослабляют теснейшие узы душ и тел, которыми Природа соединила родителей с детьми?»

Когда Марк и Фаустина были молоды, Фаворин в римских аудиториях еще пользовался почетом. Он считался глашатаем новых идей: «Когда ребенок не растет пред глазами матери, жар любви в сердце матери нечувствительно тухнет, а ее беспокойное попечение в конце концов иссякает…» Такие речи не могли не найти отклика в сердцах обитателей Палатина, которым были свойственны скорее буржуазные добродетели, чем аристократическая холодность. Неожиданное свидетельство тому — одно из писем Фронтона к Марку Аврелию в деревню, написанное в 162 году: «Я видел твоих цыпляток. В жизни моей не было более сладкого зрелища. Они похожи на тебя так, что ничего не бывает подобнее такого подобия. Так я словно кратчайшим путем отправился в Лорий — кратчайшим, но не падая на скользкой дороге и не взбираясь в гору, — и увидел тебя не только прямо в лицо, но и со всех сторон, откуда ни смотри: справа или слева. Благодаря богам, они хороши с лица и у них сильный голос. У одного в руке была белая булка, как у царского сына, у другого, как у отпрыска философа, — сухарь. Я слышал их милые голоски, и в их лепете узнавал ясный и приятный звук твоего голоса на трибуне. Будь же настороже: теперь мне есть кого вместо тебя любить, на кого смотреть, кого слушать». Эти «цыплятки» — Антонин и Коммод, которым тогда было по два года.

В 166 году шутки вдруг сменяются скорбью: перед нами открывается мало известная область истинных чувств — того, что называют «жизнью, как она есть». Фронтон пишет Марку Аврелию: «Я в крайнем отчаянии плачу и рыдаю… Подряд я потерял сначала супругу, а потом, в Германии, внука. О проклятие! — да, я только что потерял моего Децимана». Это был трехлетний сын Грации и Авфидия Викторина, бывшего легатом Верхней Германии. Фронтон никогда не видел внука, но говорил со слезами: «Рядом со мной другой мой внук, которого я воспитал, и от этого моя скорбь еще сильнее: ведь в его чертах я словно узнаю того, кого потерял, словно вижу его лицо и улыбку, слышу его голос». Он с головой погружается в воспоминания: «Я потерял пятерых детей при самых горестных для меня обстоятельствах. Ведь все они уходили от меня поодиночке, и каждый раз я как будто терял единственное дитя: только лишившись одного, я обретал другого, и всякий раз некому было меня утешить». Фронтон многословно рассуждает о диалектике скорби, но в этот раз живая боль побеждает опытного ритора и уязвленный человек возбуждает наше сочувствие. Он даже сетует на Провидение, которое столь благородного человека, как Викторин, лишает законной надежды на своих наследников: «Неужели боги так безрассудны?» — спрашивает Фронтон. Больше всего его возмущает несправедливость: ведь ни Викторин — человек великих достоинств, — ни сам он не заслужили такой утраты. На этом месте старый адвокат начинает долгую речь, доказывая, что жизнь его была чиста.