В зрячей юности он всласть побродил по лабиринтам энциклопедий, спиралям свитков и листам кодексов, отразился во всех зеркалах черных мониторов, куда попадали считываемые ползучими сканерами книги — и был за это в зрелости наказан. О сладкая вина! Впрочем, главной виной было общение не с зеркалами, а с бумажной продукцией, что происходило в полутьме и тайне — ибо хрупкие по природе книги крайне редко должны были подпадать под листание и прочтение.

Фамилия его, так удивительно совпадавшая с названием известнейшего книжного шрифта, казалась псевдонимом или попросту им была. Никто не помнил этого в точности, равно как и его возраста: директор был предвечно стар. Сколько его знали, он всегда был таким: худощавый, со втянутыми внутрь щеками (зубы у него остались только на переднем фронте, а заказать себе протез все не удосуживался), легкий на ногу, он, с его всегдашней хрупкой грацией, казался неким странным насекомым — кузнечиком или комаром, — залетевшим в высокий книжный зал с темными ступенями стеллажей, по которым он буквально порхал. Стало быть, отсутствие зрения ему не мешало? Должно быть, так: туда, где работали внутри книг сканеры размером с муравья, внешнего света все равно почти не доносилось, и ущербность Боргеса оттого не получала своего обыкновенного смысла.

А, может статься, он ориентировался по запаху и звуку — шелестению папирусов, густому шороху и аромату пергаментов, резкому запаху пыльной и пухлой старинной целлюлозы… рокоту свитков, намотанных на деревянный каток…

Да и его чуткие, зрячие пальцы сами работали как сканер…

Жил он не по общему библиотечному правилу — долгу скупого хранителя древностей; жаль только, что читатели, коих он жаждал, были к тому времени пораспуганы. Выдавая редкому ценителю на руки свиток, походил он на купца, что с гордостью предъявляет тароватому покупателю свернутую в рулон вечность.

Один из воителей на незримом фронте Любви…

Иосия, препоручив ему отпрыска, мирно и как-то незаметно скончался прямо в своем гаражном кабинете — наверное, было ему одиноко без брата. Так Син, подобно Анне, суждено было пережить всех своих библских мужчин. (В том, как это сказано здесь, видится дурное пророчество, затрагивающее и третьего мужчину; но погодите.)

Наш Эшу, номинально числясь младшим секретарем директора, начал, как и его мать, с вытирания пыли и перекладывания третьесортных бумаг. В местах, подобных Дому, пыль осаждается поистине культурным слоем, и на ней пышно возрастают — добро бы беллетристические феномены! — нет, документы входящие, исходящие и строго для внутреннего пользования. Циркуляры циркулируют внутри системы библиотечного учреждения, как кровь на схеме гениального несчастливца Сервета, инструкции и квитанции плывут бурливыми ручейками, каталожные карточки и формуляры сыплются, как содержимое песочных часов, и весь этот могучий железный поток служит ко благу и имени твоему, о книга, разыскиваемая, заказываемая, покупаемая и передаваемая в благоговеющие руки. Служили делу книги руки, в основном, женские. Вопреки старинным уложениям, женщин в Доме становилось все больше: хотя пыль и излучение грозили им невозможностью детопроизводства и даже секса, однако близость к информации сулила очевидную власть.

Поэтому сказал своему молодому помощнику старый дон:

— Вот и отлично, что ты мужчина: будем на пару отражать фемининный натиск.

— Книга — запомни это — всегда больше того, что о ней воображают, — говорил позже дон Пауло. — Некто сказал, что она бессмысленна как ценность независимо от содержания, но и выхолощенное, вылущенное из нее содержание почему-то не перестает быть Книгой и Текстом. Помни об этом всякий раз, когда будешь перетряхивать бумажную ветошь и рухлядь и протирать подсобное железо.

— Рухлядью, мягкой рухлядью раньше назывались меха, драгоценное достояние предков, — отзывался Эшу.

— Ты понял.

Тут юноша попытался было ухватиться за идею Книги с большой буквы, чтобы спросить о ее персонификации, однако Боргес то ли не знал такой притчи, то ли притворился, что не знает. Кстати, сам Иосия, когда еще обретался в Доме, стягивавшем в узел всю жизнь государства, служил под началом старика и мог бы набраться от него историй, а то и внушить ему свои выдумки.

Сам Боргес умел самым неудобь сказуемым и твердокаменным истинам приделывать крылья бабочки…

— Почему мы пользуемся только настоящими книгами, а не электронными — железо ведь прочнее бумаги и кожи? — спрашивал Эшу. — Второе считается дурным тоном, я знаю.

— Считается, что книжки — экраны вредны из-за излучения, ну да и не книги вовсе, потому что многооборотны, — неохотно объяснял дон Пауло. — Кстати, ты знаешь, в каком литературном произведении впервые появляется похожая книга?

— У Гофмана, в «Выборе невесты».

И он цитировал отрывок:

— «Видите, при помощи книги, найденной в ларчике, — сказал золотых дел мастер, — вы приобрели целую богатую и полную библиотеку, подобной которой ни у кого нет… Ведь всякий раз как вы вытащите из кармана эту чудесную книжку, она окажется именно тем сочинением, какое в данную минуту вы хотели прочитать». Много позже один русский фантаст придумал похожую книжку из нетленной бумаги, и управлялась она мыслью…

— А если бы такая книга была у нас — и пожелать из нее Золотую Книгу?

— Взорвется от неимоверных усилий. Но вот, скажем, Дитя из Ларца может стать главной Книгой. Помнишь «Махабхарату»?

Увидев на обложке старинного постмодернистского романа репродукцию Брейгеля — старшего, дон Пауло опять-таки философствовал:

— Вавилонская башня, то бишь зиккурат, получается, если вывернуть наизнанку ступенчатую фигуру типа нашей библиотеки или — не к ночи будь сказано — Дантова Ада. (Молла Насреддин, кстати, дал замечательный рецепт изготовления минаретов: выройте колодец и выверните его наизнанку.) Но, пожалуй, и не обязательно выворачивать: небо на самом деле внутри нас, только большинству на пути туда приходится прорываться через ночь и ад.

— «И тогда аккурат получился зиккурат, — декламировал Эшу с ходу сочиненный стишок. — Значит, то, что я ищу, может быть только в самой глубине.

— Ты умелец и творец стихов и фантазий. Я буду звать тебя Талиесин, Серебряная Прядь, что отчасти созвучно с именем твоей матери, или Talesman, что, правда, означает «талисман», но созвучно со словом «рассказыватель историй».

Пока же Эшу был только слушатель и восприниматель историй — а также следил за пожароопасностью (самая легкая работа: все горючее было пропитано специальными составами, всё электрическое заземлено).

Еще поучал Боргес:

— Истинная книга всегда подобна иконе, человеку, мечу, зеркалу. Что такое икона? Первоначалие ее даже не Фаюм с его погребальными портретами, а Новое Царство Древнего Египта: достоверность и наглядность очевидного в пику поверхностной манифестации, псевдо- и квазидостоверности картин нового европейского времени. Истинность взамен реальности, одетая в сложнейшее переплетение символов. Новодельную икону прикладывают к старой, чтобы впитать способность к чудотворению. Как восточная миниатюра приложена к книге и тексту, одновременно вырастая из него и задавая ему алгоритм развития, так и икона — с точки зрения богослужения это прикладная вещь, мостик, направленный одним концом ко храму, другим к человеку. Мост и перешеек. Знаешь, один древний поэт, знавший толк и в иконе, и в миниатюре, видел в нарисованном женском лике — и сквозь него — символы райского сада, но сам хотел стать персидской миниатюрой, догадавшись, что по своей природе она уже вписана в высшую реальность.

— Так же и Пхурбу, огромный клинок, «мать мечей» с гневным ликом на рукояти, хранится в самом потаенном из тибетских монастырей и передает свою силу, истребляющую демонов, множеству малых мечей и кинжалов. Они все подобны человеку, — продолжал он.

— О зеркале существует рассказ, как состязались китайские и индийские живописцы, кто из них искуснее: они перегородили огромный зал непроницаемой занавесью и работали каждые на своей половине. Китайцы изощрялись в мастерстве; индийцы же одели стену зеркалами и полировали ее до тех пор, пока она не стала способна воспринять прекрасное во всей его чистоте и глубине. Понимаешь? Не добавить к плоти, а изменить природу души человека.