Изменить стиль страницы
5

С развитием массмедиа в России появился новый тип пишущих иностранцев — заграничные корреспонденты. К сожалению, в большинстве случаев их сочинения грешат как раз тем, о чем писал Ключевский. В начале девяностых я работал в Москве на польскую газету и имел возможность своими глазами понаблюдать за работой коллег. Особенно один мне запомнился, не буду уж называть фамилию: писал для трех изданий разом, а из всех событий текущего дня самым важным считал «Последние известия», из которых лепил пару анекдотов, которые выдавал вечером за собственные наблюдения. Другие, чуть менее избалованные, мотались по всевозможным пресс-конференциям, собраниям и банкетам, где прилежно глотали подаваемую к столу чепуху. Надо признать, что блюдо это в России сервируют мастерски, в чем имел возможность убедиться не один иностранец, взять хотя бы маркиза де Кюстина. Кое-кто черпал вдохновение из российских телеканалов. Добавьте к этому спецлавочку на Беговой, где отоваривались корреспонденты, поскольку в Москве царил дефицит, и многие другие привилегии, словно матовым стеклом отгораживавшие нас от действительности, и станет ясно, что образ России в заграничных СМИ и собственно Россия — это две разные страны. Дело не только в психологии — лени, невежестве (вышеупомянутый коллега Гоголя не читал, а «Повесть временных лет» приписывал Пушкину!). Свою роль играют и объективные факторы: вечная спешка (успеть к выходу номера!), не дающая сосредоточиться и разглядеть более глубинные явления, которые для правильного диагноза зачастую оказываются важнее, нежели эффектная, но поверхностная «новость»; стадный журналистский инстинкт, заставляющий корреспондентов валом валить на место происшествия, будь то война, путч или пресс-конференция, и писать, комментировать одно и то же; погоня за сенсацией, скандалом и кровью, пренебрежение к повседневности, непривлекательной для массового читателя; внимание к большой политике при игнорировании окраин и провинции. В результате львиная доля журналистских сообщений о сегодняшней России не выходит за рамки стереотипов, штампов или легенд.

6

Вот взять хотя бы вьюшку — заслонку в русской печи.

У Розанова в «Опавших листьях» можно найти такой абзац: «Теперь в новых печках повернул ручку в одну сторону — труба открыта, повернул в другую сторону — труба закрыта. Это не благочестиво. Потому что нет разума и заботы. Прежде возьмешь маленькую вьюшку — и надо ее не склонить ни вправо, ни влево, — и она ляжет разом и приятно. Потом большую вьюшку, — и она покроет ее, как шапка…» Как же иностранцу понять «благочестивость» Василия Васильевича в этом абзаце? Ведь в европейских домах — ни русских печей, ни вьюшек. Впервые знакомясь с «Опавшими листьями» — в московском небоскребе неподалеку от Измайловского парка, — я не обратил внимания на тонкость размышлений автора о заслонках и богобоязненности. Опыта не хватило, воображение дремало. Во второй раз я читал Розанова на Соловках, в здании бывшей биостанции, на Сельдяном мысу, долгими зимними вечерами просиживая перед открытой дверцей нашей печки. Огонь трещал, пламя отбрасывало тени на стены, в окнах, словно в волшебном фонаре, мелькали отблески, а на ночь я накладывал сперва маленькую вьюшку, заботливо, так, чтобы не склонить ни вправо, ни влево, потом большой покрывал ее, словно шапкой. И — разом, и приятно — ощутил точность мысли Розанова. Можно сказать, опробовал ее на себе.

VI

Этот край — совершенно иной мир, и судить о нем, не прожив здесь какое-то время, невозможно.

Жозеф де Местр
1

Лето на Островах — короткое и внезапное, как эякуляция. Только снег уйдет в землю, моментально выстреливает зелень: сперва нежно, словно изумрудной пеной обволакивает деревья, потом брызжет из каждой щели, из-под камней монастырских стен выглядывает, выстилает дороги, окутывает помойки, затягивает ряской озера и пруды, и даже камни… зеленеют. Луга покрыты цветами — сочными травами с сильным терпким ароматом: медуница, вика, иван-чай, нивяник, ромашка, лютики, колокольчики, овсяница, розовые бессмертники, так называемые кошачьи лапки, спирея, одуванчики, вероника, фиалки, горошек звездчатый, кипрей, незабудки, львиный зев, клевер, мятлик, лисохвост. На заливных лугах растут росянка, морошка, болотный багульник и вереск, папоротник, торфяной мох, пушица, голубика, хвощ и клюква. Все это буйствует, опыляется, размножается, делится и тянется к солнцу, которое летом светит здесь по двадцать часов в сутки, будто гигантская лампа. И люди на Островах тоже радуются свету, подобно растениям, напитываются теплом и гуляют безоглядно. С кем ни попадя, сведенные случаем или вместе выпитой водярой. А потом рождаются дети, как обрезки, каждому чего-нибудь не хватает: ума, матери, дома. И растут, как та трава…

2

Проведя месяц в Польше и Франции, я вернулся к себе — на Сельдяной мыс. Огород тем временем зарос крапивой, мокрицей и диким щавелем, дом затянула паутина, коты покрылись колтунами — придется выстригать. И только море за окном Белое, как и было, и в моем компьютере ничего не изменилось — включи экран, и обнаружишь старые следы, отпечатки собственных мыслей месячной давности. Теперь, когда я снова сижу за письменным столом, устремив взгляд на рдеющую воду (как раз начался прилив), мне кажется, что Париж и Нормандию, Вроцлав и Клодскую котловину я видел во сне, а все тамошние встречи — выдумал. Даже дом в Мэзон-Лаффитт, при всей своей реальности (ведь я посылаю туда свои тексты, да и вообще это он меня кормит), представляется отсюда то надежной пристанью, то сияющим миражом на мерцающем горизонте…

И Польша с Соловков видится маленькой, тесной, раздраженной. Я все еще слышу специфическую, недовольную мелодику сегодняшнего польского языка — после семи лет пребывания за границей мое внимание (филологическое) привлекли интонации соотечественников — эти повышенные тона, на которых одни мне доказывали, что Папа и король поп-музыки дружно «выбирают Польшу», а другие — что все ее разворовывают. Милош отмечал, что, пожив в России, поляки не могут найти себе места в Речи Посполитой. Отец поэта, например, «постоянно жаловался на отсутствие размаха, мелочность и маразм».

А Париж даже отсюда пахнет ванилью и едой. И ноги болят — ведь «Париж словно специально создан для пешехода, нет города более экстатических прогулок» (Кшиштоф Рутковский). Однако постепенно тают и ароматы, и интонации, и боль… Забывается вкус дождя в вине, которое мы пили с Виктором возле отеля «Лямбер», и запах моря в мидиях, которые мы ели с Агатой и Войтеком в Ипор. Бледнеет ночь Ивана Купалы в Монтебелло, затихают барабаны Малика Лей в кафе «Калиф», медленно умолкает бас Матти Ma. Блекнут краски «Дамы с единорогом» в Музее Клюни, темнеют витражи Нотр-Дам. И лишь черты друзей после долгой разлуки с годами все отчетливее…

Здесь, на Сельдяном мысу, в нескольких тысячах верст от Парижа, я просматриваю альбом Чапского, слушаю пластинки Паоло Конти, а на моем письменном столе лежит последняя «Культура», несколько фотографий, пара гравюр Дюколле и стопка заметок о декадансе Запада — как доказательство его существования.

3

Гомбрович утверждал, что не следует писать «томатный суп хорош», ибо это узурпация. Зато мы вправе сказать: «Мне нравится томатный суп». Таково его понимание стиля. Быть может, но я бы конкретизировал еще более. Ведь томатный суп бывает невкусным, иной раз пригоревшим или пересоленным, так что реальный смысл имеет лишь фраза: «Мне нравится этот томатный суп». К примеру, тот, что я ел за обедом в Мэзон-Лафитт, был действительно превосходным! Вспомнился он мне не случайно: судя по вопросам, заданным за столом, никто в «Культуре» — хоть я уже третий год пишу для них о Соловках — не представляет себе, как выглядит наша повседневная жизнь: что мы едим, как одеваемся, чем занимаемся? И там, в Лафитт, за обедом, а именно за фаршированной уткой, а может, за десертом (фантастический «наполеон»!), мне пришло в голову написать эту главу. Главу о нашем соловецком житье-бытье. Скажу сразу, что быт наш ничем не отличается от образа жизни других соловчан (ясное дело, за исключением бомжей), поскольку условия Далекого Севера навязывают определенные формы поведения: как дома, так и на море. Итак: кормильцы наши — вода, земля, лес…