Изменить стиль страницы

Но кто же тогда посмеет, если не Санька, голос-то очень схож.

Варвара Власьевна, как бы не замечая бригадира, сказала Прожогину:

— Можно начинать, Саня. За сегодня засеешь?

Санька оскалился.

— Все будет в норме — управлюсь, Варвара Власьевна, не впервой.

— Я загляну попозже. — Все так же не замечая бригадира, она пошла к бидарке.

— Ух сердита на тебя, Андрей Абрамыч, — подмигнул вслед Санька. — За вчерашнее серчает, аж кипит от злости.

— А пускай, — вполголоса сказал Ерпулев и выругался. — Что я им, серый, отдыху не знать, и так от зари до зари мечешься. Возьму и откажусь от бригадирства, не велика честь, посмотрю, как другой с таким хомутом потаскается. Хватит! Я-то сыт по самую завязку.

— Оно конечно, кому хомут интересен, — согласился Прожогин. — Только и тетка Евдокия здорово вчера рассерчала. Попался бы ты ей, с костями сжевала б и не заметила бы, ей-богу.

Он засмеялся и полез в кабину…

Санька или не Санька? По голосу вроде бы и он, но когда успел, стервец, — непонятно. Да и по нему неприметно, чтобы виноват, чем-нибудь да выдал бы себя, рассуждал Андрей Абрамович. С этими мыслями он вернулся к сеяльщикам, покурил с ними, довольный, что никто не упоминает об утреннем происшествии, — значит никто не слышал, успокоился он. Мужики и бабы в поле, на огородах, в хатах одни старики и малолетки, некому разносить по селу о его позорище. Просчитался, дурак, на ветер пробрехал. Однако под сердцем лежала льдинка и, как ни успокаивал себя, не таяла.

Ерпулев, поняв, что он здесь лишний, обойдутся и без него, завел мотоцикл и укатил в село.

У колхозной конторы бригадир сошелся с птицеводом Виригиным. Только что спустившись с крыльца, Иван Иванович увидел Ерпулева и остановился, поджидая.

— Андрею Абрамычу сто лет с походцем, — сказал он, жмурясь от смеха и не спуская с бригадира внимательно нацеленного взгляда. — Как здоровьице, дорогой? Давненько тебя не видел, ай отлучался куда?

Ерпулев сразу догадался, что Иван Иванович ожидает неспроста, видно, приготовил сюрпризец, и, хмурясь, молча сунул руку.

— Чтой-то Санька ославил тебя? Вот сукин сын, а! Да разве допустимо такое нахальство, — проникновенно заговорил Виригин. — Я, как прослышал, обомлел, сейчас умереть! Ты скажи, такими словами, а!..

— А Санька ли? — спросил Андрей Абрамович, и сомнения снова овладели им.

— Говорю тебе — он, на чем хочешь поклянусь, — быстро оглянувшись, не подслушивает ли кто, с укором воскликнул Виригин. — Неужто ты сам по голосу не признал? А кому ж придет в голову! Только ему! Только ему, горлохвату! Это я тебе беспременно подтвержу. Ты пожалуйся Владимиру Кузьмичу, пусть хвоста накрутит сатаненку, за такое дело стоит.

— Ладно, сам знаю, что делать, — сурово осадил птицевода Ерпулев.

— Вот-вот, с ними без строгостей нельзя, — притворно сердито сказал Иван Иванович, провожая взглядом бригадира, и усмешливо покачал головой.

Исполненный гнева и решимости, Ерпулев поднялся в контору и, низко опустив брови, озабоченной походкой прошел в кабинет председателя мимо счетных работников, под их обжигающими любопытными взглядами. Владимир Кузьмич был один, чего и желал бригадир. Припав грудью к столу, он писал что-то в тетрадочке, перекатывая в губах папиросу. Услышав скрип двери, Ламаш поднял голову, прищурившись, невидящим взором окинул Ерпулева и, снова приникая к тетрадке, нетерпеливо буркнул:

— Здорово, Андрей Абрамович… Садись, отдохни, через минутку освобожусь.

Густые темные волосы Ламаша, раскинувшись двумя крылами, спадали на уши, кожа слегка просвечивала на затылке, намечая будущую лысину, и это почему-то вызвало у Ерпулева насмешливое снисхождение к председателю. «Голую плешь не прикроешь, как ни старайся, — подумал он, покосившись на его руку, которая быстро бегала пером по бумаге. — Стар становишься, гляди, скоро пежинами покроешься, как белая кобыла в старости». Разговор предстоял не простой, бог знает, что известно председателю, но в трудные минуты Ерпулев не терялся и напускал на себя наивное простодушие, чтобы и сомнения не было в его готовности терпеливо выслушать любые обвинения. Он легко и без возражений принимал упреки и даже нагоняи, сокрушенно разводя при этом руками, удивлялся, почему сам не мог сообразить, что содеянное им не ахти как украшает его, и тут же доверительно сообщал о своем желании немедленно исправиться. Самое удобное было создать у тех, кто его ругал, такое представление, будто парень он простой, не столь большого ума и из-за своей простоты нет-нет да и оступается. Сам же он в это время думал насмешливо: «Нет, постой, не на такого напал, меня голой рукой не возьмешь, я скользкий».

— Ну, Ерпулев, рассказывай, что ты натворил вчера, — сказал Владимир Кузьмич, складывая тетрадку и пряча в стол. — Орел, орел, нечего сказать! Как же ты так, а? На бюро вызвать хотим.

— Я? — Глаза, брови, плечи Ерпулева изобразили изумление. — Ей-богу, не знаю, о чем вы это, Владимир Кузьмич.

— Ну-ну, не знаешь, — проницательно улыбнулся Ламаш. — Напился, говорят, сев кукурузы сорвал. Такой-то пример подаешь, бригадир.

Ерпулев понял, что наступил как раз тот момент, когда простодушным признанием можно отвести от себя беду, пока в председателе не поднялся гнев.

— Владимир Кузьмич, не знаю, что наговорили вам, а только чую — напраслину, нет за мной большой вины. По чистой совести, ей-богу, как перед родным братом говорю, выпил с ребятами малость, ну, сморило меня, жара, а тут с пяти утра на ногах, не евши, — округляя глаза, говорил Ерпулев. — Ну, виноват, сам признаюсь, если б не жара… А Саньке я наказывал, чтобы сеялку направил, там пустяки сущие, на полчаса и дела. Он уже сеет, я только с поля…

— Гладко все у тебя, как по-писаному, — сказал Владимир Кузьмич, не веря ни честным глазам бригадира, ни его внезапному признанию. — Крутишь ты, ловко это у тебя получается, как что — так в кусты.

Он вдруг вспомнил, как сам вчера пытался убедить людей в своей правоте и ему, наверное, тоже не верили и с любопытством наблюдали за попытками выпутаться из неприятного положения. Сделались противны и недоверчивый, поучающий той своего голоса, и пораженно расширенные глаза бригадира, — врет, был, видно, в стельку пьян, — и эта неприятная необходимость наставлять уму-разуму взрослого и женатого человека. Ерпулев и без его наставлений понимает, что поступил нехорошо, и, возможно, испытывает стыд, а может быть, лишь хитрит и разыгрывает покаяние. Как было бы хорошо, если бы и в пустяках мы доверяли, тогда не стало бы нужды в таких назиданиях. А почему все же мы забираем себе право поучать, словно оно сопряжено с должностью, — чем выше должность, тем больше права наставлять?

Ерпулев виновато развел руками:

— Как хотите наказывайте, заслужил — отвечу. Только и мне обидно всякую напраслину слушать да позор перед людьми терпеть! По радио так ославили, хоть из села беги. Кому это понравится? Убил, стервец…

— Кто ославил? — удивился Владимир Кузьмич. — Ты лучше не виляй!

— Да Санька же Прожогин, кому больше! — Уже увлеченно, веря в свои слова, сказал Ерпулев. — Такое про меня говорил — и повторять совестно: и алкоголик, и бессовестная душа… Да что там, у людей спросите, как он хаял меня. И за что взъелся, не знаю, хоть убейте!

Андрей Абрамович сгорбился, губами сделал такое движение, будто собирался заплакать, но лишь по лицу прошли волны затаенной обиды.

— Да в чем же дело? — рассердился Ламаш. — Ты объясни, я ничего не понимаю.

— Санька же, говорю, но радио нынче брехал, и колхоз я пропил, и сплю в обнимку с бутылкой, и людям за меня совестно, даже грозился. Ей-богу, не вру, своими ушами слышал, не сойти с этого места.

— Я не знал, — озадаченно сказал Владимир Кузьмич. — Как же он ухитрился?

Ерпулев растерянно посмотрел на него.

— Я думал, он с вашего согласия, — заторопился бригадир. — Сказать не могу, как обидно. Такую волю забрал, спасенья нет, кого вздумает, того и ославит, то в газетке пропишет, а теперь и по радио… Баба моя плачет, на люди выйти боится. А мне-то каково, Владимир Кузьмич? — И снова судорожные волны пробежали по лицу Ерпулева.