Изменить стиль страницы

Это распоряжение превышало все мои ожидания и сделалось еще более мне приятным, когда друг мой Тальбот, первый, пожавший мне руку на приватире, просил дозволения идти со мной, получивши с последней почтой производство в капитан-лейтенанты. По моей просьбе, адмирал согласился отпустить со мной капитана Петерса и Грина, и при первой возможности отправить их домой. Мне дали также негра Мунго, Томпсона, квартирмейстера и мичмана, бывших со мной на шлюпке. Экипаж мой был не из числа самых лучших, но я мог однако ж управляться с ним без затруднения; а по присоединении к нему полдюжины негров, взятых с купеческого судна, составил такую команду, что надеялся благополучно дойти до Спитгеда.

На мысе Доброй Надежды мы обильно запаслись провизией. Американцы просили дозволения платить за себя; но в этом я решительно отказал им, говоря, что считаю себя слишком счастливым иметь их своими гостями. Я взял все вино и запас провизии капитана Петерса, заплативши за них по самой щедрой оценке. Мунго был определен буфетчиком, потому что он внушил мне полную к себе доверенность. Наконец, когда Тальбот перевез все свои вещи на бриге, я, получив от адмирала последние приказания, отправился из Симон-Бея в Англию.

Редко кому придется возвращаться домой таким образом. Мне не было приказано остановиться у острова Св. Елены, и я не имел намерения заходить куда-либо. День и ночь несли мы всевозможные паруса.

Дружба моя с Тальботом в продолжение этого перехода совершенно укрепилась, и вообще в компании нашей царствовало величайшее согласие.

Мы избегали всех рассуждений, относящихся до наций, и как можно более удалялись политических разговоров. Я сделал Тальбота поверенным в любовных делах моих с Эмилией; а о бедной Евгении рассказывал ему очень много прежде.

Однажды, за обедом мы начали говорить о плавании.

— Я думаю, — сказал Тальбот, — что друг мой Франк искуснее всех нас в этом. Помнишь ли, как ты отправился вплавь с фрегата в Спитгеде, чтобы сделать визит твоему другу Мельпомене, на Пойнте?

— Да, и припоминаю себе также и то, — отвечал я, — как великодушно ты послал за мной пулю, которая просвистела над моими ушами.

— В числе множества других твоих деяний твое избавление в тот раз от пули или утопления заставляет меня ожидать чего-нибудь особенного в будущей твоей участи, — сказал он.

— Может быть, — отвечал я, — но я нахожу твой поступок противозаконным в том, что ты решился убить меня, не узнавши наперед, кто я такой, и что со мной случилось. Я мог быть безумным, или принадлежать другому судну, и во всяком случае, если бы ты убил меня, и тело мое было найдено, полицейские досмотрщики начали бы весьма строго допрашивать тебя, а судья поступил бы с тобой еще строже.

— Я посмеялся бы над ними, — сказал Тальбот.

— Может быть, ты нашел бы это дело не так для себя смешным, — отвечал я.

— Как! — возразил Тальбот. — После этого зачем же ставить часовых с заряженными ружьями?

— Чтобы защищать корабль, — отвечал я, — извещать о приближающейся опасности; не давать людям уходить с судна без позволения; но никогда не для того, чтоб отнимать жизнь у человека, разве для защиты их собственной, или ежели безопасность королевского судна того требует.

— Я не согласен с тобой, — сказал Тальбот. — Воинский Устав предписывает смерть всем беглецам.

— Справедливо, — отвечал я, — он предписывает смерть как за побег, так и за многие другие преступления; но преступления эти должны быть сначала рассмотрены военным судом. Ты не можешь сказать, что я был беглец, и если бы даже доказал это, то не имел права наказывать меня смертью, разве в том случае, когда я хотел бы бежать к неприятелю. Я сознаюсь в ослушании твоего приказания; но оно подвергало меня только легкому наказанию, между тем как самовольный поступок твой лишил бы короля верного, и, смею надеяться, небесполезного подданного. Если бы тело мое не было найдено, подобный пример не принес бы службе никакой пользы, а напротив того, многие полагали бы меня счастливо бежавшим, и это ободрило бы их сделать такую же попытку.

— Я сожалею, — сказал Тальбот, — что не спустил шлюпку и не послал за тобою, и мне приятно было вспоминать, что часовые не попали в тебя.

Этим кончился наш разговор; мы вышли походить немного наверху, поговорили о милых сердцу, направили наш курс к острову Фаялю, от которого были тогда недалеко, и потом легли спать.

Следствием вечернего разговора, когда я погрузился в глубокий сон, была странная смесь несвязных мыслей и соединение возможного с несбыточным, что продолжалось до самого утра. Тринидад и Эмилия; Утес Кегля и Евгения с предполагаемым сыном; тонущее судно и разбитая шкуна, все снилось мне, то порознь, то вместе.

Я видел Эмилию, стоящею на самой вершине Утеса Кегли, точно в таком положении, как представлен Лорд Нельсон на монументе в Дублине или как Бонапарт на Вандомской площади. Мне казалось, что Эмилия была одета в глубокий траур, и хотя ее лицо имело печальный вид, но здоровье и любовь сияли в ее глазах. Несравненный образ моей возлюбленной, казалось, говорил мне: «Без твоей помощи я никак не сойду вниз с этого утеса». «Если так, ты никогда не сойдешь», — думал я. Мне представлялась Евгения королевой Тринидада и будто бы она поставила Эмилию на этом неприступном для меня утесе, и когда я начал умолять ее позволить Эмилии сойти вниз, Томпсон постучался в дверь моей каюты с докладом, что уже день, и остров Фаяль виден на NO, в расстоянии семи миль.

Одевшись, я вышел наверх, увидел землю и судно, державшее на запад. Несвязный сон носился erne в моей голове. И хотя я смеялся над своей глупостью, что не оставляю без внимания такую мелочь, но она не хотела отвязаться от меня. Вскоре потом вышли наверх американцы, и увидевши судно, шедшее на запад, спросили меня: не намерен ли я опросить его? Я отвечал, что намерен. Мы несли все возможные паруса, и так как судно не проявляло желания уходить от нас, продолжая идти прежним курсом, то мы скоро подошли к нему. Оказалось, что это было перевозное судно, идущее в Нью-Йорк с американскими пленными.

Адмирал позволил мне, в случае встречи с судном, идущим в Соединенные Штаты, отправить на нем моих пленных, не завозя их в Англию. Я не говорил об этом Петерсу и Грину, боясь огорчить их, если такого случая не подвернется; но когда представился удобный случай, сообщил им мое намерение. Радость и признательность их были выше всякого описания; тысячу раз благодарили они меня и друга моего Тальбота за оказанное им расположение.

— Лейтенант, — сказал Петерс, — я не слишком любил общество вас, англичан; и ежели считал вас всегда шайкой тиранов и забияк, то сознаюсь в моей ошибке. Я верил рассказам о вас; но теперь увидел сам и нашел, что черт совсем не так черен, как его рисуют.

Я поклонился на этот американский комплимент.

— Однако, — продолжал он, — я бы желал, чтоб с равными силами нам пришлось поменяться между собой несколькими десятками ядер. Вы пойдете с этим бригом в свои воды; я надеюсь получить другой такой же, и, зная, что вы славный малый и так же охотно станете драться, как и работать за обедом, мне приятно будет попытаться завладеть опять своим бригом.

— Если и на другом вашем бриге вы составите команду так же, как и на этом и будете иметь лучших матросов англичан, — отвечал я, — то я боюсь, что мне не так легко придется защищаться против вас.

— И очень может быть, — сказал капитан, — потому что никто не дерется лучше того, кто ожидает себе петлю на шею. Помните сказанное земляком моим Грином, потому что он, что называется «выпустил кошку из мешка»; как только вы перестанете приневоливать матросов для своего флота, мы не будет иметь ни одного англичанина в нашем.

Я ничего не мог отвечать ему на это, потому что уподоблялся артиллеристу без пороха и сознавал справедливость его замечания.

Грин стоял возле нас, но ничего не говорил, пока капитан не кончил; тогда, протянув мне руку, с глазами полными слез и голосом, почти заглушённым всхлипываниями, сказал мне: