Изменить стиль страницы

Шкипер китолова возвратился на судно; но, я полагаю, забыл сказать нашему капитану, где именно можно было стать на якорь. Мы спустились к восточной стороне острова и уже намеревались остановиться, но капитан Петерс, считая себя слишком близко к китолову, захотел пройти несколько далее. Когда мы огибали северо-восточный мыс, ветер засвежел, и сильные шквалы налетали из ущелий и глубоких долин; это заставило нас уменьшить парусов. Когда мы проходили в близком расстоянии мимо китоловного судна, нас окликали, но за шумом ветра мы не могли ничего слышать и, отойдя от него на расстояние, какое сочли нужным, бросили якорь.

С шумом высучило у нас девяносто сажень каната, прежде нежели бриг пришел к ветру. К нашему крайнему огорчению мы увидели, что прошли банку, на которой стоял китолов, и бросили якорь свой в яму; глубина с носа была девяносто сажен и только семь сажен под кормой. В это самое время показалась луна, и мы имели еще одно удовольствие увидеть себя в пятидесяти саженях от каменного рифа, лежавшего у нас прямо за кормой и выглядывавшего из воды своими черными острыми верхушками.

Нам показалось удивительным, что, несмотря на такую глубину, канат был слаб: около двух часов утра он перетерся, и нас потащило. Немедленно поставлены были все паруса; но мы так приблизились к камням, что в них можно было бросить сухарь, и считали уже, что настал конец крейсерству «Чистокровного Янки». Вышло иначе; та самая причина, которая заставила канат наш ослабеть, сохранила судно. Fucus maximus составило из себя преграду между нами и гибельными утесами, и так были густы ветви этого подводного леса, что он удерживал нос от дрейфа и потом не допустил сесть на берег, когда перетерся канат. Тихо протащились мы сквозь растение и были очень рады видеть себя удалившимися от того бедственного места.

Но я сердечно желаю всех возможных успехов маленькому царству, хотя надеюсь, что злая судьба моя не приведет меня опять к нему. Мы направили свой путь к мысу Доброй Надежды, потому что капитан Петерс не хотел рисковать, ожидая товарища своего, приватира.

Несмотря на все мое старание, с бедным Томпсоном обращались на бриге весьма дурно за его твердость и непоколебимую правоту. Он редко жаловался мне, но мстил иногда за себя красноречием своего кулака, направленного в нос или глаз оскорбителя, и этим, обыкновенно, кончалось дело; он так был прям и миролюбив, что все лучшие люди на судне любили его. Однажды ночью человек упал за борт. Погода была плохая, и бриг имел небольшой ход; начали спускать четверку с кормы; в это время на одной стороне у талей лопнул гак, и четыре человека с размаха упали в воду. Два из них не умели плавать и, вынырнувши из воды, громко начали кричать о помощи. Видя это, Томпсон, подобно ньюфаундлендской собаке, бросился с кормы, поплыл к слабейшему, подтащил его к рулевым цепям, потом отправился к другому, приплыл с ним к корме и привязал ему под руки веревку. Таким образом спас он всех. Двое из пятерых, без сомнения, утонули бы, если бы не подоспел он к ним на помощь, потому что спускание на воду шлюпки требовало некоторого времени; остальные же трое сознавались, что они не были уверены, могли ли бы достичь судна без помощи.

Все превозносили похвалами поступок Томпсона, и некоторые спрашивали его, зачем подвергал он свою жизнь опасности для людей, которые обращались с ним так дурно? Он отвечал, что его мать и Библия учили его делать добро, когда возможно, и так как он наделен от Бога сильной рукой, то надеется всегда подавать ею помощь ближнему в нужде.

Надобно бы было ожидать, что подобный поступок Томпсона прекратит на будущее время всякое дурное обращение с ним; но чем больше американцы видели его достойным, тем более хотели сделать своим. Штурманский помощник, о котором говорил я прежде, как о грубом и невежественном человеке, предложил ему однажды записаться в команду брига, уверяя при том, что он может составить себе состояние, если им удастся взять два и, может быть, три индийские судна, находившиеся, по полученным известиям, на их пути.

Томпсон пристально поглядел ему в лицо и сказал:

— Ты разве не слышал, что говорил я капитану в первый день?

— Да, знаю, — отвечал он, — но ведь это называется у нас вздором!

— По крайней мере, это у нас так не называется, — сказал каледонец и вместе с тем так метко пустил кулак в глаз штурманского помощника, что тот упал на палубу, покрыв значительную ее часть своей огромной тушей.

Вставши с окровавленным лицом и подбитым глазом, вместо отплаты за обиду, пошел с жалобой к капитану. Многие американцы из зависти или злобы пошли вместе с ним, и все громко требовали наказания англичанина за удар, нанесенный офицеру. Но капитан, узнавши дело в подробности, отвечал, что находит штурманского помощника зачинщиком, тем более, когда ему известно было, какое ожидает его наказание за такой поступок; что он, капитан, сделав предложение и получив отказ, нашел поведение Томпсона совершенно правильным, следовательно, обязан покровительствовать ему по всем законам гостеприимства и благодарности за оказанную им услугу в спасении жизни их соотечественников.

Это не удовлетворило команду; шумно требовали они наказания, и второй штурманский помощник произвел возмущение. Между матросами, однако, находилось множество таких, которым было бы неприятно видеть дурное обращение с англичанином. Легко можно из этого видеть, к какой нации принадлежали они. Спор беспрестанно увеличивался, и я начал ожидать весьма дурных последствий, потому что он продолжался от раздачи вина, в двенадцать часов, до двух. В это время, посмотревши влево на горизонт, я увидел судно и сказал о том капитану. Он немедленно опросил часового на салинге; но часовой был так занят происходившим внизу, что спустился на марс, чтобы лучше слышать.

— Ты не видишь этого судна влево на траверсе? — спросил капитан.

— Вижу, сэр, — отвечал матрос.

— А почему же ты не сказал о нем?

Матрос не отвечал на этот вопрос по весьма ясной причине.

— Сойди-ка вниз, — сказал капитан, — Соломон, смените его другим. Мы покажем тебе, какая у янки дисциплина.

Но прежде чем мы приступили к наказанию преступления, мы должны были обратить внимание на предмет, каждые пять минут более и более поднимавшийся над горизонтом и делавшийся яснее.

Приватир был тогда под марселями, брамселями, фоком и кливером и шел на норд-осте при ровном ветерке без волнения.

— Лейтенант, — сказал капитан, — что вы думаете об этом судне?

— Я полагаю, что это индеец, — отвечал я, — и если вы хотите опросить его, то вам лучше поворотить к нему и прибавить парусов; вы успеете приблизиться до захода солнца, и если он станет уходить от вас, вы все-таки можете наблюдать за ним всю ночь, будучи лучше на ходу.

— Мне кажется, вы тут не слишком много ошибаетесь, — сказал капитан.

— И я нахожу это совершенно справедливым, — возразил старший мет, только что спустившийся с грот-салинга, где он в продолжение последней четверти часа с возможным вниманием рассматривал появившееся судно. — Если я когда-либо видел дерево и парусину, соединенные вместе, чтобы составить судно, так это один из Джон-Булевских морских телят, и не менее как в сорок четыре пушки.

— Что скажете вы, лейтенант? — спросил капитан.

— О, что касается до этого, — сказал мет, — то нельзя ожидать, что он сказал нам правду.

— Потому что вы сами не сказали бы ее в подобном положении, — возразил я.

— Именно так, — отвечал мет.

— Должно, однако же, сознаться, что я в самом деле не имел желания крейсировать на приватире и потом отправиться за водой на Тристан д'Акунью; поэтому сказал свое мнение, не слишком внимательно— рассмотревши неизвестное судно.

Когда же заметил весьма быстрое его приближение к нам, хотя мы держали прежним курсом, то с сердечным удовольствием начал предполагать, что скоро прощусь с приватиром и буду на пути в Англию, где соединялись все мои надежды и желания.

Старший мет еще раз посмотрел на судно, капитан последовал его примеру; потом посмотрели они друг на друга и сказали, что крейсерству их конец.