А круги времен становились то папертями, то площадями, где булыжники проникли друг в друга на атомарном уровне — три солнца, горящие сразу. Зверев знал, что увидеть сразу три светила — к беде. И поспешил покинуть этот солнечный перекресток. Он знал, что все вот так сошлось лишь единожды и больше этого уже не будет, но собрал все свои последние силы и снова оказался в темноте. И зубья шестерен мяли его эфемерную плоть, оставляли пунктиры на неподвластной им душе, и пересечение кругов стало уже стальным, мертвым, и последняя связь с той солнечной площадью и давним летом оборвалась…
…И настало время того странного предутреннего света. Когда просыпаешься от того, что кто-то есть в комнате. Этот свет просочился сквозь занавес, спрятался в углу комнаты, будто бестелесный призрачный пес. Пес, состоящий только из предутреннего света. «Я здесь, — говорит он, — я вернулся».
Зверев оказался в своем доме. В том последнем доме, в котором он прожил столько лет. Он встал, раздвинул занавес, потом распахнул рамы. А там, снаружи, стены каменного сосуда, что именуется внутренним двором. Если поднять голову, то увидишь небо в нездешних промывах и край этого сосуда. Его горловое разрешение. И законы предутренней перспективы таковы, что ощущаешь себя на дне этого кувшина. Ему стало холодно. Он закрыл окно и пошел на кухню. А там наполнил кофейник утренней влагой и чиркнул спичкой. Впрочем, кофе не оказалось, и он заварил попозже чай, крепкий не в меру. Он пил из старой алюминиевой кружки во вмятинах на дне, и она жгла ему руки.
«Если летают рои, предаваясь без толку играм, соты свои позабыв, покои прохладные бросив, их неустойчивый дух отврати от забав бесполезных».
…Он шел посреди утренней улицы. Город был пуст. По объездным магистралям круглые сутки перевозили народнохозяйственные грузы, а здесь — никого. Он шел в костюме, свежей рубашке и галстуке. На стоянке такси обнаружилась одинокая машина.
— В лес.
— Кто в лес, кто по дрова. Где-то я тебя видел. Ты в «Якоре» вчера не гулял? — спросил таксист. Это Бухтояров проник в его сновидение. В его колдовскую пьесу. Ах да, он сам велел беречь себя от служебного ворона. Ну что ж. Спасибо. Теперь он не один. Сейчас где-то восемьдесят пятый год. Он уже не один.
— Гулял, — говорит Зверев, — хотя это, возможно, и не так.
Но таксист Бухтояров рад и вспоминает, как там все происходило.
— А с той черненькой получилось?
— Получилось, — отвечает Зверев, поглядывая по сторонам. Но тем временем они уже приезжают. По счетчику с него два с чем-то, но он дает три.
Там, где кончается автострада, за предместьем, лес ухожен и вычищен. Он идет дальше. Туда, где за бельмом пригородного озера начинается другой лес. Где неизвестно с каких времен — узкоколейка, поросшая травой, с насыпью, которую сожрало время. Он идет по этой колее, и она приводит его к тому, что называлось когда-то станцией.
То, что он хочет сделать сейчас, слишком опасно. Нельзя вот так, легко и непринужденно, путешествовать по божественной спирали. Можно и не попасть по адресу, и не вернуться.
Дождя не было давно, и он без труда находит сухую чистую поляну, ложится лицом к небу. Он лежит долго и даже засыпает, и ему грезится какая-то ересь. А когда просыпается, видит над собой облака. Бесполезно и безвозвратно. И тогда он встает, разжигает костер. Складывает подле себя шалашик, а сухих сучьев рядом — вдоволь. Он смотрит внутрь пламени, не мигая. И это двойное уже пламя разрастается необыкновенно и противоестественно. Теперь огонь всюду. Он поднимается до верхних пределов леса и поглощает его. И тогда Зверев входит в это пламя. И еще более странный сон снится ему.
Он пришел к пограничной корчме. Это лег на двести дальше, и страна — не понять какая. Хмурый карлик принес ему огня и вина. Все в той же мятой алюминиевой кружке. Он поискал глазами своего стража и не нашел его. Что там, на другой стороне границы, и другая ли та сторона вообще, — он не знал.
— Что за город, мастер?
— Кенигсберг. А что у литвинов?
— Как всегда, измена и зависть.
— Бежишь?
— Скорее, странствую.
— Бежишь… Но не бойся, — говорит карлик. — Тебя уже не достанет ни топор, ни дыба.
— Почему?
— За тобой — ворожба. Кто-то бережет тебя. Хочешь еще вина?
— Дай.
Ворожила женщина. Он не знал ее имени, звания и возраста. Но всю ночь чувствовал теплый ток ее колдовства. Пепел прочь разбрасывал свои крылья. И она наконец позвала его.
«Отразись в огне этом, укажи себя… А потом возвращайся».
Зверев видел вновь светящиеся диски, которые теперь стали зеркалами. Но только мутные сполохи отражались в них. И это было плохо.
Выйдя из корчмы, Зверев сел на коня и скакал всю ночь. Потом конь пал. Он спешил, чтобы предотвратить нечто. И не успел. Костер на центральной площади Кенигсберга горел знатный. Там сжигали его стража. Он поднял голову и увидел Служебного Ворона. Птица ликовала.
Возвращался Зверев долго. Вначале туда, в корчму, потом в лес, на окраину, потом в дом свой, желанный и мимолетный, и, уже покидая его, увидел самого себя. Это была подземка. Вначале он не узнал ее.
…Тридцать первого декабря двухтысячного года он ехал в вагоне питерской подземки на перегоне «Горьковская» — «Невский проспект». Окружающее разительно изменилось. Полностью исчезли из вагонов рекламные плакаты. Возле каждой двери вновь появились схемы метро. Легкая дымка мешала ему разглядеть названия станций. И тогда он принялся рассматривать пассажиров. Перегон этот был самым, наверное, длинным в городе. Он знал, что все происходящее мимолетно, и важно ему сейчас только вот это быстрое знание. Информация будущего. Вагон был заполнен едва на треть, и, пытаясь увидеть главное, он впился глазами в офицера. Офицер этот был необычным. Полевая сумка на правом боку, кобура — на левом. Точеное худое лицо. Сапоги — нечищенные, в ошметках грязи. По эмблемам — артиллерист. Наконец, Зверев понял, что в офицере не так. С фуражки исчез двуглавый орел… Зверев понял, что реши он сейчас выйти наружу, покинуть химеру этого вагона, у него ничего не получится. Тогда он закрыл глаза, и к нему пришел холод.
…Земля застыла в апогее, и белые поля, нагие города и дерева вершили свой полет вместе с ним в междувременье. Печаль ощутил он.
Тогда к нему пришла женщина из его ворожбы, села рядом и прижалась к нему. Он попробовал не заплакать и не смог.
Он родился не в срок и попал не туда. И кто назначил ему срок этот?
Как холодно! Он стал частью метрополитена, и надежная стальная колея несла его. Женщина была все ближе, и они остались уже одни в вагоне. Зверев умолял тех, что наверху, об одном. Он просил, чтобы перегон этот продлился еще хоть немного.
…Голос Бухтоярова, невнятный и далекий, пришел к нему:
— Вернулся?
Зверев приходил в себя. С ним произошло то, чего он боялся. Он знал теперь свое будущее.
— Ну как там, на горизонтах? Можешь говорить?
— Все у нас получится.
Он встал, размял спину. Его, как всегда после такой работы, подташнивало, а немного погодя появится зверский аппетит.
— Долго меня не было?
— Около часа. Я уж думал, утащили тебя ведьмы. Пульс пощупал — вроде жив.
— Давай водки выпьем.
— Давай, если просишь. А не повредит?
— Мне нужно. Давай.
— Этого добра у нас хватает.
Зверев налил себе полкружки, выдохнул, вдохнул, выпил. Долго сидел, пытаясь удержать в себе горячую влагу, и наконец это ему удалось.
— Жрать дай. Тушенку режь. И хлеба. С солью… А свет — неверный, утренний — достал его и тут, сочился, проникал в их схрон.
— Все у нас получится.
— Ты что там видел? Я же в колдовство не верю. Так только спрашиваю.
— Ехал я в метро в двухтысячном году. Рекламы нет. Офицер напротив, как будто с фронта. На фуражке орла нет.
— А я, Юра?
— А ты?
— Я где был?
— Ты на станции меня ждал.