«Закроет или не закроет?» — думал я, глядя на то, как тучка неуклонно приближается к солнцу.
Облако побледнело, стало уменьшаться и вот уже совсем растворилось в ослепительной голубизне.
— Ничего не вышло, — прошептал торжественно Левка, и я понял, что он думает о том же.
— Посмотреть бы теперь на Марыйку, на детей… Что-то стало с ними? — вздохнул Сигизмунд.
Нам уже незачем было объясняться с поляками на языке врага. Мы вскоре поняли, что наш язык очень сходен с польским. В нем много общих слов, только произносят их как-то не так. Мы говорим, например, «поляк», они — «поляк». Мы говорим «дождь», они скажут «дэщь». В общем, мы почти все понимали, о чем — «мувят»[107] наши товарищи по несчастью. Поэтому я спросил:
— А сконд, вуйко Зигмунд, есц?[108]
В серых, повлажневших глазах Сигизмунда я прочитал такую тоску, от которой захотелось плакать:
— Был когда-то такой городок — Ленчица. Недалеко от Варшавы. Я там на заводе работал. Слесарем. Теперь, говорят, Ленчицы уже нет. Всю гитлеровцы сожгли.
— А вы, дядя Юзеф? — посмотрел я на могучие волосатые руки Зарембы, выпирающие из-под старой латаной гимнастерки.
— Я когда-то забойщиком был. В Каттовицах. Уголь рубал. А в тридцать девятом началась война. Пришлось идти защищаться от гитлеровцев. Мы дрались с ними в окружении под Сандомиром, потом под Варшавой — и ничего сделать не могли. Все наши Рыдзы и Беки разбежались кто куда — вот в чем беда? Так я и попал в плен к гитлеровцам. Раненым… Очнулся уже в плену. Многих они тут же на месте прикончили, а я понравился им, что ли, меня отправили в концлагерь. Просидел два года, облысел, все зубы повыкрошились, а потом меня купила эта Фогель…
— Да, — вяло тянул Сигизмунд, — так и подохнем унтерменшами.
Заремба молча выщипывал бахрому на рукавах гимнастерки.
— У тебя есть нож? — спросил меня Юзеф.
Я подал свой перочинный нож. Подрезая на рукавах бахрому, поляк искоса взглянул на меня:
— Не боишься? Нож-то ведь холодное оружие…
— Что вы? Какое оружие — перочинный нож?
Юзеф нагнулся к самому моему уху:
— Против врага все может стать оружием. Даже простой гвоздь. Вот! — и вынул из-за пазухи огромный гвоздь, один конец которого был заточен, как штык.
Я посмотрел на кулачище Юзефа, из которого торчал страшный гвоздь и содрогнулся. Да, нелегко придется тому, кто попадет под эту руку!
Мы оглянулись. Отто мычал и показывал руками, что нам пора идти.
По дороге с кладбища я шел рядом с Сигизмундом:
— Послушайте, дядя Зигмунд, неужели вы намерены вечно работать на Фогелей?
— А что нам остается делать? — возразил Сигизмунд.
— Бежать!
Поляк внимательно посмотрел на меня и печально улыбнулся:
— Куда? Наша родина растоптана Гитлером…
— К нам! — горячо воскликнул я. — У нас вы найдете и работу, и хлеб, и свободу. А если захотите сражаться за свою родину, то — и польскую дивизию имени Костюшко.
— Слышал об этом, но…
Сигизмунд замялся.
— Вы можете сказать мне все, дядя Зигмунд! Как взрослому.
— Я не хотел вас разочаровывать. Мы сегодня всю ночь говорили об этом сообщении по радио и решили, что Красная Армия разбита. Все кончено!
Я спорил, так как был убежден, что советские войска все равно побьют немцев. Припомнил даже слова Суворова о том, что русские прусских всегда бивали.
А Сигизмунд твердил одно:
— Но пока они вас бьют…
— Своими боками! Вы разве не видите, что у них уже и картошку копать некому?
— Да, — улыбаясь возражал мне Сигизмунд. — Немецкую картошку копают теперь поляки, чехи и русские.
Меня в конце концов взбесило неверие поляка в нашу силу:
— Мне очень жаль, дядя Зигмунд, что я завел с вами этот разговор. Но, надеюсь, вы меня не предадите?
Поляк даже изменился в лице:
— Василь!..
— Не обижайтесь… Маловеры часто становятся предателями.
Не знаю, чем кончился бы наш разговор, но поляки зашептались, стали оглядываться. Я тоже посмотрел назад и увидел, что нас догоняет Франц Сташинский. Его лицо было изукрашено синяками и кровоподтеками, он угрюмо приветствовал всех по-польски:
— День добрый, панове!
— День добрый, пан! — мрачно ответило несколько голосов.
Видя, что поляки молчат, Сташинский принялся расписывать побои и пытки, которым его подвергали в гестапо. Но никто не смотрел на него.
Мы были уже у ворот замка. Камелькранц провожал какого-то немца с тушей ободранной коровы Сташинский быстро подскочил к Верблюжьему Венку, угодливо склонился:
— Добрый день, герр Камелькранц!
Управляющий глянул на него и, ухмыльнувшись, протянул:
— Крепко тебя отделали!
Когда мы вошли во двор, меня подтолкнул Сигизмунд:
— Говорил кое с кем из своих… Если задумаете бежать, мы вам поможем.
Я радостно проговорил:
— Спасибо, дядя Зигмунд!
ВТЕМНУЮ
Помощник круто повернулся к нему и прорычал:
— Вранье! Никто не стрелял. Черномазый просто упал за борт.
С появлением Сташинского все на поле изменилось. Поляки, и до этого чувствовавшие подозрительное повёдение Франца, теперь, после его неожиданного возвращения из гестапо, замолкали, как только он приближался. Они собирались кучками и, о чем-то совещались. Камелькранц свирепствовал, награждал зуботычинами всех и покрикивал:
— Живей, живей работай!
Верблюжий Венок подолгу говорил со Сташинским, и Левке удалось подслушать, что речь шла о нас.
Вернувшись в замок, мы молча съели свои порцийки хлеба с желудевым кофе и сели около амбара ждать, когда горбун разрешит нам перебраться в польский барак.
— А знаешь, Левка, что ты наделал своим пожаром? — тиха произнес Димка, — фрау Бреннер вчера арестовали. Фогелям было выгодно обвинить ее в поджоге.
Левка побледнел.
— Верно, верно, — подтвердил и я. — Слышал, что в поле об этом говорили поляки. Сегодня часть поляков уже копала ее картошку. Фогели добились своего.
— Сволочи, вот сволочи! — шептал Левка.
В это время к амбару подошел Камелькранц и встал, поигрывая замком у двери.
— Господин Камелькранц, вы же обещали, — начал я.
— Спать! Без разговоров! — отрезал горбун.
Мы поняли, что Сташинский успел что-то сообщить управляющему: ничем иным нельзя было объяснить поведение горбуна! Ведь только вчера он обещал перевести нас в польский барак.
— Надо быть осторожнее, — предупредил я товарищей…
Во дворе было тихо, как в могиле. Из барака не доносилось ни звука. Молчали и мы. Я уже думал, что ребята уснули. Но Димка прошептал:
— Напрасно все-таки Левка разбил репродуктор. Теперь мы так и не узнаем, что делается на фронте.
— Много ты узнавал, — огрызнулся Левка. — Сплошная брехня!
— Может, не брехня…
Оказывается, не меня одного мучили невеселые думы после того дня, когда баронесса угощала нас праздничным обедом.
— Послушать бы теперь Москву! — вздохнул Левка и вполголоса начал подражать московскому диктору — «Внимание, внимание! Говорит Москва! Говорит Москва! Работает радиостанция имени Коминтерна».
— Молчи, Коминтерн! — рассмеялся Димка. — А то еще подумают, что мы слушаем московские передачи.
Я вспомнил о радиоприемнике, который видел в кабинете у Фогеля. Что, если попросить Лизу пробраться к приемнику и, послушать Москву? Тогда мы сразу могли бы узнать правду.
Девочка, словно угадав мои мысли, появилась у нашего амбара. Она пришла сообщить, что ей уже удалось припрятать кое-какие продукты и стянуть из кладовой старую одежду Карла. По ее словам, уже через день-два можно бежать.
— Только надо делать это скорее, вы понимаете? Фрау Марта может догадаться, и тогда мне, вы сами понимаете, что будет…