Звонко раздался в тишине ночи стук, наполняя ночь тревогою. Потом оборвался. Хлопнула сильно дверь в избу. Должно быть, пустили… Что это? Паромов насторожился: было слышно, как в избе, надрываясь, плачет Спиридоныч…
Долго ждал Паромов, потом, когда плач смолк, залез на двор и пошел в избу. С трудом, ощупью отыскал он дверь и вошел. Спиридоныч лежал ничком на полу и не плакал, а шептал:
— Ничего неизвестно, ничего…
Паромов склонился и опустил руку на его плечо. Не испугался. Только еще раз, подхныкивая, повторил:
— Ничего, Горленка, неизвестно… ничего…
— А ты погоди плакать. Надо сперва узнать. Ушли куда-нибудь…
— А куда? Где искать?.. Теперь человек, как иголка. Обронил, и пропала. Куда мы теперь с тобой? Некуда нам… с тобой.
— Кто-нибудь есть же в деревне.
— Может, и есть кто, да теперь никто не пустит. Боятся. Что будет уже завтра…
Спиридоныч сел на полу, как татарин, и стал качаться.
Паромов сходил и притащил снятой с повети[354] соломы. Спиридоныч уже сидел на коннике и разувался. Наложили на печь несколько охапок соломы, зарылись в нее головой и затихли. Стали было засыпать и страшно перепугались: прыгнула в солому кошка.
— Ах, милая! Наша кошечка-то… — шептал Спиридоныч, пофыркивая носом, и долго впотьмах слышалось мурлыканье кошки и шепот разговаривающего с ней человека.
— Что, дура? Одни мы с тобой? Зачем остались? Меня, что ли, ждала, а?
Проснулись от холода. Уже рассветало, и где-то пел скворчик. Спиридоныч вышел и долго пропадал. Вернулся, хлопнул руками и сказал:
— Ни одной живой души нет. А на дворе у Соломахиных — убитый валяется. Не знай, расстрелянный, не знай — так невзначай. Давно, видно, лежит: крысы всю личность объели. А может, собаки…
Сел под божницей, и опустились, как плети, руки его.
— Где искать?
Долго сидел с опущенной головой. Кошка прыгнула к нему на колени.
Он поглаживал ее, а сам думал. Вдруг отшвырнул и встал:
— Может, на мельнице кто остался. Туда надо сходить…
Поели черствого хлеба, попили воды из колодца и пошли.
— Пришел ты, Горленка, в гости ко мне, а вот видишь: кошка да изба нетопленная…
Прошли в дол, к речке. Раньше тут лес был и мельница в лесу пряталась, а теперь только кусты остались, мельница вылезла и смотрит сиротой.
— Никак дым? Так и есть. Значит, и живой человек есть.
Так приятно было смотреть на жиденькую струйку синеватого дымка над крышей. Спиридоныч торопился поскорей живого человека найти и расспросить о своем семействе, а Паромову захотелось посидеть в тепле, около огня, пообсохнуть и очень уж вдруг чаю захотелось попить. Был и чай и сахар, а чайник найдется: живые люди на мельнице.
Речка вскрылась и налилась до краев, а местами вылилась уже на луга, образуя зеркала, то круглые, то овальные, то словно осколки разбитых стекол. Точно облачки свалились с небес и упали на воду и тихо покачивались, напоминая поднятые паруса на море в тихую погоду. Мельница не работала, но шум водопадом падающей под колесо воды наполнял утреннюю тишину приятным хлопотливым движением, рождая впечатление мирного человеческого труда. Топко и вязко. Кое-где и дороги не разберешь. Забрели в топь и долго не могли выбраться. Скоро все луга зальет, и всплывет мельница в озеленившихся кустах. Кружатся, сверкая на солнышке, палевые и белые голуби над мельницей. Тянутся змейками дикие утки. И стрелять, видно, некому. Все на людей охотятся.
— Мельник любил уточек пострелять. Хорошее аглицкое ружье имел, — подумал вслух Спиридоныч и вздохнул: — А я раков ловил. У нас их не ели, а я жрал… Не знай, кто там, на мельнице. В такое время там едва ли… Может, поохотиться кто забрел?
Пробрались-таки к мельнице. Ботник с веслом на кормушке к кусту привязан. Через окошко огонь видно, человек у печки возится. У крыльчика, по тыну[355], рачни развешаны, наметка[356] стоит. Рыболов, как видно…
— Никак Васяка наш… Больше некому… — прислонясь лицом к мутному стеклу окна, сказал Спиридоныч.
— Знакомы?
— Васяка-то? Ну, еще бы. Божий человек. Пойдем-ка!..
Взошел на крылечко, приостановился и дух перевел:
— Сразу устал что-то.
Вошли. Стоял у печи и теперь обернулся старый облезлый грязный человек с смешным в складках лицом, безусым и безбородым, как у старого актера-комика. Попятился и уставился немигаючи, словно к защите от нападения приготовился.
— Васяка! Не признаешь? А ты погляди хорошенько, чудак-человек!
Васяка мигнул раза два и беззвучно засмеялся, показывая крепкие и белые зубы.
— Вон ты какой стал… А этот?
— Этот мой друг-приятель, товарищ, — сказал про спутника Спиридоныч.
Васяка обвел зеленоватыми глазами Паромова с головы до пяток и опять беззвучно, одними щеками засмеялся.
— Он у нас Божий человек. Живет, как птица небесная.
— Раков жарю.
— Поставь чайник-то, скипяти водицы: чайку попьем. А все-таки засеребрился ты, Васяка. Видно, и тебя старость догоняет…
— Ничего. Помрешь, спокойнее будет. Жил в лесах да в болотинах, думал всю жизнь спокойно прожить. Куда тут! Два раза ловили да таскали. Расстрелять хотели… Никуда теперь от человека не спрячешься. Никакого зверя не боюсь, а человека не люблю, боюсь…
— Скажи ты, Васяка, где делись моя жена с Марфуткой? Ни одного жителя в нашей деревне не нашел. Что тут было? Почему разбежались?
— Я ведь по-прежнему все: в лесах да болотах живу. Слышал разговор, а кто знает, правда или зря. Тебе разя ничего неизвестно?
— Ничего неизвестно, ни-че-го.
Васяка помялся, почесался и, лениво так выбрасывая слова, словно камни поднимал, безучастно и флегматично начал говорить. Как отступили белые, в избе у Спиридоныча больной «погонник»[357] остался: при смерти был. Пришли товарищи и нашли. Сказывали, Косой выдал. Он все к жене Спиридоныча подъезжал. Женщина из себя красивая была. А она его к чертям посылала. Вот он и донес, что Федосья-то офицера спрятала. Со злобы. Убили Федосью. Саблей, сказывали, зарубили…
Спиридоныч слушал и, тяжело дыша, только повторял:
— Так… так…
Не заплакал. Бросил только, сковырнул с фуражки красную звезду и метнул ее в пылавшую печь, а потом помолчал и еще спросил:
— А Марфутка?
— А кто ее знает. Сказывали, что мать зарубили, а Марфутку с собой взяли.
— Так, так… ну, что ж теперь?.. Теперь давай чай пить, — спокойно закончил Спиридоныч.
Паромову было не по себе: не знал, что сказать Спиридонычу. Изредка посматривал на его спокойное, сделавшееся суровым лицо, а слова не сходили с языка. Спиридоныч забыл про чай, все смотрел в окошко и повторял:
— Так… так… А не знаешь, где Федосья схоронена? — спросил, не оборачиваясь.
— А кто ее знает. Где-нибудь зарыли… Разя найдешь? А не все равно, где человеку гнить? Из земли родимся, в землю превратимся, — лениво протянул Васяка.
Долго сидели в молчании.
— Теперь спать только хочу… и больше ничего мне не надо — ничего не надо! — Спиридоныч залез на печь и стих. Скоро он заснул и тяжело, со стоном дышал, выбрасывая со свистом из груди отработавший воздух. Паромов сидел у стола и тихо разговаривал со странным лесным человеком-дикарем. «Отстал от мира». Не любит и боится людей. Живет круглый год на природе. С ранней весны до глубокой осени в лесу или на болоте; шалаши ставит, птицу силками ловит, рыбачит, грибами да ягодами и кореньями разными питается. Только в морозы ютится у кого-нибудь Христа-ради, один день в одной избе, другой день в другой. Не стрижется и не моется: говорит, что все равно опять грязный будешь и опять ноготь и волос вырастет. Первобытный бродяга. Про женщин заговорил, отплевывается. Полное уклонение от жизни и окончательное освобождение от культуры. Может быть, сейчас, в наши проклятые дни, этот дикий лесной человек — самый подлинный счастливец? Живет, как дерево или как заяц, и плохо отличает себя от растений и животных.