Изменить стиль страницы

По мнению Бродского, метр и точные рифмы помогают оформить беспокоящие нас мысли куда более функционально, чем верлибр, потому что "в первом случае читатель чувствует, что хаос организован, тогда как в последнем — смысл зависим от хаоса и им детерминирован[434]. У вас можно найти аналогичное высказывание о том, что форма — это постоянное сражение с хаосом и с ничто[435]. Не противоречит ли оно только что сказанному вами?

Но форма в поэзии — не обязательно означает пользование метром и рифмой. Ранняя моя поэзия была более ритмическая в традиционном смысле этого слова. Например, во время войны я написал много таких стихов, в них встречаются иногда просто детские рифмы. Но в них действительно было намерение борьбы против хаоса. Потом я нашел другие формы. Конечно, я не верю, что существует такая вещь, как free verse, потому что в стихах всегда есть ритмическая структура, но она более сложная.

Позаимствовал ли Бродский что-либо из польской поэтической традиции, учитывая, что он переводил Галчинского, Херберта, Норвида, и о своем поколении 60-х годов он сказал: "Нам требовалось окно в Европу, и польский язык такое окно открыл"[436], имея в виду, что он впервые читал Пруста, Фолкнера и Джойса в польских переводах?

Я не знаю, но когда я читал его "Post aetatem nostram" [К:85-97/II:245-54], я думал о Норвиде, у которого есть поэма "Quidam", действие ее происходит в Риме во времена, я думаю, Адриана. Это анализ той ситуации: восстание в Палестине, в Риме евреи, греки, первые христиане. Очень сложная картина, но не сатирическая, как у Бродского. Вообще, что меня очень интересует у Бродского, это классические темы. Конечно, они всегда существовали в русской поэзии, у Мандельштама, например, но у Бродского они, кажется, доминируют, начиная со стихов "К Ликомеду на Скирос" [0:92-93/II:48-49], "Эней и Дидона" [0:99/II:163], потом "Римские элегии" [У:111-17/III:43-48], эклоги и т.д.

Чем вы объясняете его частые путешествия в античный мир?

Если бы вы спросили Бродского, он, вероятно, ответил бы: "Это классический Петербург."

Расширил ли Бродский лингвистическое поле русской поэзии, в частности, за счет пересаживания на русскую почву поэтики английского концептизма?

Конечно, расширил. Вообще континентальной Европе английская поэзия была знакома, но все-таки культурное влияние Англии и Америки было слабым в сравнении с французским влиянием. Французский язык был языком интеллигенции. Я из своего опыта помню, что влияние французского языка длилось еще во время моей юности. Английский начали изучать в Варшаве в конце тридцатых годов. Теперь, когда вы путешествуете в нашей части Европы, по Югославии, Венгрии, Польше, Чехословакии, вы замечаете, что молодое поколение знает английский и не знает французского языка. И это симптоматично. Россия была отрезана от англосаксонского мира революцией и ее последствиями. И Бродский был первым, кто открыл этот мир. Я часто говорю, что это просто парадокс: когда Т.С.Элиот умер, никто из западных поэтов не написал стихотворения, посвященного его памяти, это сделал только русский поэт.

Его "Стихи на смерть Т.С. Элиота" [0:139-41/I:411-13], в сущности, тройной hommage: Элиоту, Одену и Йейтсу в силу их формы и аллюзий.

Да, да.

Бродский однажды сказал: "Возникни сейчас ситуация, когда мне пришлось бы жить только с одним языком, то ли с английским, то ли с русским, даже с русским, то это меня чрезвычайно, мягко говоря, расстроило бы, если бы не свело с ума"[437]. Переживали ли вы нечто похожее в вашей двуязычной, а точнее, многоязычной ситуации? Насколько бы вам недоставало английского языка, если бы вы его неожиданно лишились?

Мне трудно ответить на этот вопрос, я не знаю. Я начал переводить английских и американских поэтов очень рано, в 1945 году, во время сталинизма, потому что они были запрещены. Потом, после 1956 года, когда произошла либерализация в Польше, все бросились переводить с английского, и я тогда решил, пусть другие это делают, и прекратил этим заниматься.

Значит ли это, что вы, приехав в Америку, могли переводить на английский свои собственные стихи?

Я тогда владел английским не настолько хорошо, чтобы переводить свои стихи на английский. Я долго думал, что моя поэзия непереводима. Я начал переводить других польских поэтов, и только постепенно я перешел к переводу своей поэзии на английский. Но я всегда перевожу вместе со своими американскими друзьями, Робертом Хассом (Robert Hass) и Робертом Пински (Robert Pinsky), которые поправляют мои варианты.

Я недавно сравнивала английские переводы ваших стихов с переводами на русский, сделанными Горбаневской и Бродским, и заметила удивительные совпадения, лексические, образные...

А вы знаете перевод Горбаневской моего "Поэтического трактата"?[438]

Конечно, более того, я заметила, как часто Бродский с вами перекликается, начиная с названия его третьего сборника "Конец прекрасной эпохи", до не закавыченных цитат из ваших стихов, например, у вас о Норвиде:

В своих стихах, подобных завещанью,

Отчизну он сравнил со Святовидом.

и у Бродского в "Литовском дивертисменте":

...И статуя певца,

отечество сравнившего с подругой

[К:102/I:266].

Я этого не знаю.

Критики Бродского, да и он сам, отмечают эмоциональную нейтральность его стихов, столь нехарактерную, почти неприемлемую для русской традиции, Что заставляет Бродского выталкивать эмоции из стихотворения? Или, говоря вашими стихами, "от сильных чувств поэзия смолкает"[439]?

Я думаю, что в поэзии всегда много хитростей. В нашем столетии хочется кричать, потому что слишком много страшных вещей происходило и происходит. Но спокойный тон, конечно, предпочтительней. У меня есть строчка "I haven't learned yet to speak as I should, calmly" ("Я еще не научился говорить так, как надо, спокойно")[440]. Бродский, вероятно, научился говорить спокойно.

Как известно, русская литература всегда обсуждала философские, религиозные и этические проблемы. В какой степени Бродский остается верен этой традиции?

Я уже писал об этом. Он мне близок еще и потому, что мы очень чтим одного философа — Льва Шестова[441]. Мне очень нравится то, что Шестов сказал о русской традиции социального оптимизма у Толстого, о вере в то, что по мере прогресса человек станет лучше[442]. И Шестов, и Бродский выступают против этой традиции.

Вы определили одну из волнующих вас проблем как "зло мира, боль, муки живых существ как аргумент против Бога"[443]. Шестов написал на эту тему целую книгу, "На весах Иова". Можно ли отыскать у вас с ним общую стратегию защиты веры в наш век безверия?

Думаю, что да. Шестов был врагом стоицизма. Он говорил, что вся философия Запада и христианство согласились, что мир так устроен, и ничего не поделаешь, надо улыбаться. Он говорил: "А я не признаю этого". У него была идея полной свободы Бога. Говорят, что Бог есть любовь. Но кто это знает? Может быть, Бог вовсе не любовь. Он делает, что хочет, у Него нет никаких пределов. И в этом смысле у Шестова есть крик Иова. Конечно, Шестов — это писатель Ветхого Завета. Даже его книга "Афины и Иерусалим" — это сопротивление.

вернуться

434

Joseph Brodsky, "On Richard Wilbur" ("The American Poetry Review", January/February 1973, P. 52).

вернуться

435

Rachel Berghash, "An Interview with Czeslaw Milosz" ("Partisan Review", No. 2, 1988, P. 257).

вернуться

436

Anna Husarska, "A Talk with Joseph Brodsky" ("The New Leader", December 14, 1987, P. 9).

вернуться

437

Иосиф Бродский, "Европейский воздух над Россией", интервью Анни Эпельбуан ("Странник", No. 1, 1991, С. 42).

вернуться

438

Чеслав Милош, "Поэтический трактат", пер. с польского Натальи Горбаневской (Ardis: Ann Arbor, 1982).

вернуться

439

Чеслав Милош, "Поэтический трактат", Ibid., С. 24.

вернуться

440

Czeslaw Milosz, "Preparation", in: "The Collected Poems 1931-1987" (Penguin Books, 1988), P. 418. Русский перевод А.Драгомощенко см. "Приготовление" в кн. Чеслав Милош, "'Так мало' и другие стихотворения" (М., 1993), С. 171.

вернуться

441

Чеслав Милош, "Борьба с удушьем", Ibid., С. 178-79.

вернуться

442

Имеется в виду работа Льва Шестова "Добро и зло в учении гр. Толстого и Ф.Нитше (философия и проповедь)" (YMCA-Press: Paris, 1971).

вернуться

443

Чеслав Милош, "Над переводом Книги Иова" ("Континент", No. 29, 1981), С. 263.