— Не боишься, что сейчас из девки бабу сделаю? — спросил вдруг царь, переводя дыхание.

Анастасия подняла глаза на царя и отвечала кротко:

— Все в твоей воле, батюшка.

И по этому короткому, но твердому ответу Иван понял, что не ошибся в своем выборе; нежность, которую он не знал, горячим родником забила где-то внутри и, не найдя выхода, забурлила, все сильнее распаляя кровь.

— Не трону я тебя… до самой свадьбы не трону, — обещал Иван. — Все по-христиански будет: поначалу банька, потом венец, а уж после женой станешь. Воздержание только усиливает любовь. Сразу на Тимофея Полузимника свадьбу справим. Как уйду, так девок кликнешь, хочу с тобой вечерять… И чтобы жемчуга и бисера не жалела. В наряде желаю тебя видеть.

Анастасия поклонилась ниже обычного и дольше, чем следовало бы, не разгибалась в поклоне, сполна оценив честь, которую оказывал ей молодой царь. Не всякая государыня с царем-батюшкой трапезничает, а она, еще женой не став, за одним столом с Иваном Васильевичем сидеть будет.

Иван ушел, согнувшись в проеме дверей едва ли не вполовину, только шапка на нем горлатная слегка сдвинулась в сторону, зацепившись макушкой за резной косяк.

Однако поститься он не думал, слишком запоминающейся была последняя ночь, чтобы не повторить ее еще раз. В спальных покоях его ждала Лукерья, и он думал о том, как заставит ее скидывать с себя платье за платьем. Сам же он будет сидеть на лавке и наблюдать, как она останется в одной исподней рубахе. Малость помешкав, сбросит и эти петельки с плеч, и сорочка спадет, опутав ноги. Иван поднимет девку на руки, и Лукерья доверчивым ребенком обхватит его шею руками.

Грешить перед женитьбой Ивану было особенно сладко. Это все равно что вдоволь поесть перед долгим постом. Хотя митрополит уже не однажды подходил к самодержцу и укоризненно наставлял:

— Ванюша, совсем ты греха не боишься, девок к себе в горницу водишь. До свадьбы пять дней осталось! Стало быть, три дня ты во грехе живешь. А что наказано уставом православным? Воздержание перед свадьбой от жен до восьми дней! Потерпел бы, Ванюша, малость.

— Знаю, отец Макарий, что грешен, только ведь я этот грех без молитв не оставляю, шибче всего за него поклоны кладу! Давеча, прежде чем к бабе прикоснуться, тысячу раз поклонился. И после того как познал, опять тысячу. До сих пор поясницу от усердия ломит.

Митрополит только хмыкнул. Что этому бесу тысяча поклонов? Он и тьму поклонов готов отложить, чтобы до самой зореньки грешить.

И сейчас, вспомнив слова митрополита, Иван решил пойти в Молельную комнату, которая встретила его запахом ладана и распаленного воска. Царь скинул с себя халат, встал перед иконой и принялся усердно отбивать поклоны:

— Раз… прости меня, Божья Матерь, — разогнул царь спину, — два… отпусти мне сей грех… три… дай мне силы, чтобы воспротивиться соблазну… тринадцать… сокруши праведным гневом беса, что искушает меня, — крестил Ваня грешный лоб. — Иисусе во Христе, будь же милосердный к рабу своему.

После просьб и молитв Ивану полегчало, словно освободилось место в душе для нового греха.

— Эй, стольник!

На зов государя в Молельную комнату вошел щуплый отрок осемнадцати лет, И если бы не жиденькая светлая бороденка, которая едва начинала кудрявиться, его можно было бы принять за девку.

— Здесь я, государь!

— Лукерью покличь. Может, во дворе где с бабами глаголет. И еще вот что… На народ ее не веди, проходи там, где потемнее, пускай лица ее не видят. Еще пусть обмоется и благовониями себя помажет, а то пакостницей в постелю полезет.

— Слушаюсь, государь.

— А теперь ступай… помолюсь я еще.

Стольник осторожно притворил за собой дверь. Иван подумал и для крепости решил положить еще сто поклонов. Делал это царь с какой-то затаенной яростью: вставал на ноги, потом опускался на колени, крестился и затем касался лбом мраморных плит, затем снова разгибался и опять падал на колени. И если бы не обет покаянных молитв, все это можно было бы воспринять как чудачество молодого государя. Иногда он бросал взгляд на икону Богородицы, и тогда видел, как Ее лицо становилось всепрощающим.

* * *

Стольники и кравчие уже загодя сложили дрова, которые теперь огромными кучами возвышались на царском дворе и в иных местах. Дрова будут сожжены не тепла ради, а просто так, для свечения и веселья во время первой брачной ночи. Иногда к поленницам подходили жены с санками и выпрашивали у караульщиков дров. Караул в этот день был не строгий, отроки с удовольствием засматривались на красивых девок и позволяли выбирать сушняк, которого было заготовлено под самые крыши. На царском дворе, пробуя голос, заиграла суренка да и смолкла, а следом за ней ударили литавры и так же неожиданно утихли.

Несмотря на холод, который держался уже с Макариева дня, народу в Москве было много. Это не только посадские, прибываюшие в Москву на каждый праздник в надежде отхватить лишнюю краюху и отведать задарма браги, в стольную приходили из окрестных городов нищие и бродяги с дорог, чтобы вдоволь испить и поесть. Они заняли всю городскую башню, и ночь напролет оттуда раздавались пьяные голоса и слышался женский визг. Караульщики не тревожили расшумевшуюся бродяжью братию, которая поживала по своим законам, только иной раз, когда шум делался невообразимым, стража покрикивала на разгулявшихся. Это помогало не надолго, и позже все начиналось сначала. Горожане опасались появляться здесь в ночное время, так как не проходило дня, чтобы кого-нибудь не ограбили и не порезали в пьяной драке. Чаще всего несчастный оказывался бродягой или нищим. Покойника стаскивали на одну из улиц, а потом неузнанный труп караульщики забрасывали на телегу и отвозили в Убогую яму.

И только Василий блаженный мог безбоязненно, костлявым привидением расхаживать среди бродяг.

Базары в этот день были многолюдны. Особенно много народу было на Москве-реке, где торг шел каждую зиму. Накануне на базар явились боярские дети и скупили для царской свадьбы всех соболей. Торговаться не стали, и купцы получили за товар золотыми монетами и новгородскими гривнами. На базаре говорили, что весь кремлевский двор был устлан персидскими коврами. Всех дворовых людей нарядили в золоченые парчовые кафтаны и сафьяновые сапоги, а еще для простых людей заготовили множество бочек с вином и кушанья всякого без счета.

К Кремлю подъезжали иноземные послы, удивляя московитов своим платьем и манерами. Они расторопно спрыгивали в рыхлый снег и, отряхивая длиннополые мантии, что-то лопотали на гортанном языке. Мужики простовато всматривались в их босые лица, и восклицания без конца будоражили толпу:

— Глянь-ка, лицо-то совсем безбородое, как у бабы моей! И поди дознайся теперь, кто приехал — не то мужик, не то девица!

— По портам как будто бы мужик, а вот по платью вроде бы баба.

— А может, и вправду баба, смотри, какие волосья длиннющие!

Иноземцы умели собирать большие толпы, располагали к себе широкими улыбками, какой-то заразительной веселостью, на них смотрели как на большую диковинку, с тем же немеркнущим интересом, с каким обычно разглядывали ручных медведей. Детишки, подбираясь поближе, строили рожицы и тотчас прятались за спины мужиков.

Иноземцы совсем не обращали внимания на ротозеев, по всему было видно, что они привыкли к таким встречам. Слуги расторопно стаскивали тяжеленные сундуки на снег, а немцы в богатых волчьих шубах уверенно распоряжались.

— А на ноги посмотри, — восклицал кто-нибудь из мужиков. — Башмаки такие бабы носят! И не поймешь, что за порты такие — не то ляжки толстенные, не то ваты в штаны напихано!

Въезжать в Кремль не разрешалось даже послам, и потому сундуки грузили на сани, и слуги, впрягаясь в лямки, тащили поклажу вслед за хозяином.

Мужики не расходились, провожая немцев любопытными взглядами. Все в них было странным, начиная от одежды и заканчивая речью. Даже улыбки, которыми они щедро одаривали собравшихся, казались особенными.