Изменить стиль страницы

Кидаемся навстречу! Ликуем! Шумно приветствуем! Обнимаю! Жмем руки! Лиду Миколаевну обожаем! Потрясаем руки Наташе, Коле, нашему зятю. Ни у кого: только у тебя есть Лида Миколаевна, Наташа и Коля, только у тебя есть наш зять — у других зятья не наши!

Ты наш дорогой Вена! Не забывай нас во второй половине своего века. 27 лет из твоих 50–ти ты знал нас. Не откажись от тех, кто любит тебя любовью, закалённою и выпестованною на Петроградской стороне с Элевтеро{Брат И. Л. Андроникова, академик Грузинской ССР.} на плечах. Нам хорошо при мысли, что пятьдесят — это ты! Человечество молодеет, на тебя глядя, и хорошеет, чувствуя себя немного виноватым, по не достигнувшим твоих достоинств.

О, наш дорогой Венус!

Твои — нужно ли подписываться? Ты уже знаешь — Андрониковы, всей семьёй, кончая Экиным–Пекиным{Дочь Андрониковых — Катя.}, взволнованным писанием этого письма.

19 апреля 1952. Москва.

Дорогой Веня!

Несколько дней назад я взял в руки журнал «Наука и жизнь» и увидел портрет Льва Александровича и главу из его воспоминаний. Должен тебе сказать, что я не читал ничего похожего в жанре воспоминаний. Бывают прекрасные мемуары, писанные великолепным пером, построенные как живописное полотно, картинные, сочные, образные, но сделанные, литературные, приподнятые, выстроенные. Но такой естественности, живости, лёгкости, достоверности, простоты, ёмкости, драматизма без всяких попыток педалировать эти возможности, захватывающего интереса, умения передать время, характеры, людей, показать их самоотверженность, благородство, ни слова не сказать о себе, рассказывая в первом лице, и при этом не мемуарист, а читатель переживает, сопоставляет, соображает, гордится сознанием величия науки и подвигом учёных–врачей!.. Я не могу забыть этого впечатления, поминутно возвращаюсь мыслью к прочитанному неделю назад и только об этом и могу говорить, советую — нет! прошу прочесть всех и сказать о своём впечатлении! Я Шкловскому сказал — он прочёл и пришёл тоже в восторг! Боже! Какая потеря и какое ощущение бессмертия этого человека! Сколько ещё написано? Неужели это все? Трудно поверить.

Поцелуй ручку Лиды Миколаевны. И пусть Новый год проляжет какой–то суровой гранью и даст возможность больше думать о всевозрастающем величии Льва Александровича, хотя бы но капле умаляя горе, которое принёс уходящий год.

Я прочёл сборник воспоминаний о Юрии Николаевиче. Это великолепно. И перечитал «Витушншникова», вышедшего в иллюстрациях Кузьмина. Я помню, как он писался, цитирую его целую жизнь, но тут снова поражён феноменальным блеском этой, в общем, недооценённой вещи, заключающей в себе такие победы историзма и ретроспекции языка, стиля, способа мышления, анекдота и скрупулезнейшего исследования, выраженного с какой–то фантасмагорической свободой, что неизвестно даже, как выразить в словах восхищение — это, кажется, так же немыслимо, как рассказать музыку! А статья Юрия Николаевича, предпосланная сборнику, — воспоминания о детстве и о родном городе! Новые грани — я не читал этой автобиографии прежде. Благодарю тебя за подарок, и желаем всего самого доброго вам в этом году — я и Вива!{Жена Андроникова.}

Ираклий Анидроников.

[1966]

1983

НЕВЕДОМЫЙ МИР

В Ленинградском университете в начале 20–х годов я занимался древней русской литературой у академика В. и. Перетца, а потом, на четвёртом курсе, в его домашнем семинаре. В романе «Скандалист» эти занятия приписаны одному из главных героев профессору Ложкину. Бывать на семинаре было интересно, главным образом потому, что сам Владимир Николаевич был человеком неординарным. У него были пристрастия, с которыми мы были хорошо знакомы, — он был тенденциозно старомоден. И занятия под его руководством велись, что называется, по старинке. Ко мне он относился со вниманием, хотя в одном случае я заслужил его серьёзное нерасположение. Он не любил, чтобы его ученики до окончания университета жепились или еыходили замуж. А когда я смело нарушил этот запрет, женившись на Л. и. Тыняновой, которая, кстати, ему нравилась, и мы уехали к её родителям в Ярославль, Владимир Николаевич прочёл две лекции о крайнем вреде ранних браков.

Усердно занимаясь древнерусской литературой, в частности «Повестью о Вавилонском царстве», я чувствовал, что вхожу в неведомый мир, населённый неизученными литературными памятниками, не только ничем не связанными, но бесконечно далёкими друг от друга. Всё было смутно, неопределённо. Главными, по мнению Владимира Николаевича, были частности: важно было выяснить, как пишется одно какое–нибудь слово в одном случае и как в другом. По поводу непонятных выражений высказывались догадки: одни учёные понимали его так, а другие — иначе; высказывались предположения о происхождении рукописи, оценивались её затейливые, подчас необычайно выразительные рисунки на полях. Делались заключения по поводу характера переписчика, замечания которого неожиданно выдавали его озорной склад ума. Но все это происходило как бы внутри самого произведения, подчёркивая его самостоятельность, отдельность, особливость. Конечно, я имею в виду студенческие занятия.

Если окинуть литературу XI —XVIII веков (что было не принято в семинаре академика Перетца) одним взглядом, она начинала казаться рассыпанной, бессвязной, и напрасно было бы надеяться, по меньшей мере для студента, перекинуть мост между одним памятником и другим. Особпяком стояло «Слово о полку Игореве», поражавшее своей определённостью, законченностью, исторической достоверностью, поэтической глубиной.

750–й юбилей «Слова о полку Игореве» Тынянов встретил статьёй в «Ленинградской правде» (1938 г.). Она небольшая, и, мне кажется, стоит привести её здесь, чтобы показать, как неопределённо воспринималось «Слово» учёным, каждая мысль которого пронизана историзмом. Не я один удивлялся обилию духовной литературы в сравнении со светской.

СЛОВО О РУССКОЙ ЗЕМЛЕ

Семьсот пятьдесят лет назад гениальный поэт начал русскую поэзию «Словом о полку Игореве». Впрочем, пет, не начал: ему уже предшествовала большая песенная традиция, и уже до него был поэт, которого он называет Бонном. Он даёт отрывки в манере этого поэта, чтобы показать, что сам оп идёт новым путём — поёт «по былинам сего времени, а не по замышлению Бояню». И образы этого предшественника, «соловья старого времени», действительно другие — в них ничем' не ограниченная фантазия, поэтическое старое буйство: он воспел бы брани, скача соловьём по мысленному древу, летая умом под облаками, свивая прошедшее с настоящим. У автора «Слова» всегда не только прошедшее и настоящее, но, главным образом, будущее русской земли. Он ничего не описывает для украшения, у него нет образов, не наполненных будущим, все образы его связаны с судьбой воюющей страны, все у него — знак победы или поражения, признак, примета беды или счастья. Так, он вспоминает о воронах:

Тогда не часто пахари покрикивали,
Тогда часто вороны граяли, —
вороны, летящие на мертвечину, — знак княжеской усобицы, розни.
Так «кричат телеги полунощи», как лебеди вспугнутые, — половецкие телеги в ночи.
Так знамёна говорят, а копья поют на Дунае.

Все в этом «Слово в движении, и прежде всего в движении главный образ, самый реальный и поэтический, наполненный в этом эпосе историек» и будущим, — русская земля.

Именно не одно какое–нибудь место, не одни город, не одно княжество, а вся земля:

Кони ржут за Сулою,
Звенит слава в Киеве,
Трубы трубят в Новгороде,
Стоят стяги в Путивле.

Семьсот пятьдесят лет назад, — и раньше, во времена Мономаха, образ этот неизмеримо далеко оставил за собою «географическое понятие». «Географическим понятием» русская земля была только для половцев, для степных хищников, которые её грабили. Поэт XII века пишет: