Изменить стиль страницы

— «Давно уже аравийские песчаные степи обратились в плодоносные пажити; давно уже льды севера покрылись туком земли; неимоверными усилиями химии искусственная теплота живила царство вечного хлада… но все тщетно: протекли века и животная жизнь вытеснила растительную, слились границы городов, весь земной шар от полюса до полюса обратился в один обширный, заселенный город, в который перенеслись вся роскошь, все болезни, вся утонченность, весь разврат, вся деятельность прежних городов; но над роскошным градом вселенной тяготела страшная нищета и усовершенствованные способы сообщения разносили во все концы шара лишь вести об ужасных явлениях голода и болезней; — еще возвышались здания; еще нивы в несколько ярусов, освещенные искусственным солнцем, орошаемые искусственною водою, приносили обильную жатву, — но она исчезала прежде, нежели успевали собирать ее; на каждом шагу, в каналах, реках, воздухе, везде теснились люди, все кипело жизнию, но жизнь умерщвляла сама себя».

Тяжко жить и трудно жить в мире, когда над ним уже нависло проклятие. Надо признаться, Одоевский и сам заражен тем процессом механизации, который его так пугает. Большинство его повестей, несмотря на бутафорию, взятую на прокат у немецких романтиков, лишено освобождающего размаха фантазии; они искусны, но и искуственны, и выдумки в них больше, чем вдохновения. Да и сама форма «Русских ночей», смесь философских диалогов с повестями, изобличает художественную немощь автора: он чувствует, что не может до конца сказаться творчеством и поэтому, расталкивая своих аллегорических волшебников, сам выступает на сцену.

На фоне русской литературы XIX-го века, полной творческой жизни, Одоевский явление исключительное. Он один пишет не от полноты, а от недостатка, от пустоты и одиночества, задыхаясь, срываясь, хриплым голосом, порой достигая своеобразной мрачной и сухой гармонии, но чаще запутываясь в собственных холодных измышлениях. Ему одному не хватает воздуха.

Хотя основной тон «Русских ночей» и глубоко пессимистический, заканчиваются они мажорно. Россия призвана спасти дух Европы; ее свежие силы уберегут его от умирания. В ней и через нее совершится возрождение культуры. Возрождение это Одоевский понимает несколько внешне. Ему кажется, что для того, чтобы воссоединить в одно целое распадающиеся части культуры, достаточно просто сложить их вместе, как если бы культура была какой-то мозаикой. Поэтому вместо синтеза находим мы у него лишь энциклопедизм, вместо обновления — причудливое соединение старого и нового. Он хочет «самых свежих устриц и самого гнилого сыра, то есть современности индустриальной и материальной и древних пыльных знаний Алхимии и Кабалы», по меткому выражению Хомякова.

А.И. Кошелев. Записки

По окончании экзамена и я и Ив. В. Киреевский поступили на службу в Московский Архив иностранных дел. <…>

В Архив почти одновременно поступили, кроме Ив. Киреевского, Дм. и Алек. Веневитиновы, Титов, Шевырев, Мельгунов, С. Мальцов, Соболевский, двое кн. Мещерских, кн. Трубецкой, Озеров и другие хорошо образованные юноши. Служба наша главнейше заключалась в разборе, чтении и описи древних столбцов. Понятно, как такое занятие было для нас мало завлекательно. Впрочем, начальство было очень мило: оно и не требовало от нас большой работы. Сперва беседы стояли у нас на первом плане; но затем мы вздумали писать сказки так, чтобы каждая из них писалась всеми нами. Десять человек соединились в это общество, и мы положили писать каждому не более двух страниц и не рассказывать своего плана для продолжения. Как между нами были люди даровитые, то эти сочинения выходили очень забавными, и мы усердно являлись в Архив в положенные дни — по понедельникам и четвергам. Архив прослыл сборищем «блестящей» московской молодежи, и звание «архивного юноши» сделалось весьма почетным, так что впоследствии мы даже попали в стихи начинавшего тогда входить в большую славу А. С. Пушкина.

В это же время составилось у нас два общества: одно литературное, а другое философское. Первое, под председательством переводчика «Георгик» С. Е. Раича (Амфитеатрова), собиралось сперва в доме Муравьева (на Большой Дмитровке, где помещалось Муравьевское военное учебное заведение и где впоследствии были училище проф. Павлова, дворянский клуб и лицей гг. Каткова и Леонтьева), а потом на квартире сенатора Рахманова, при сыне которого Раич был воспитателем. Членами этого общества были: Ф. И. Тютчев, Н. В. Путята, кн. В. Ф. Одоевский, В. П. Титов, С. П. Шевырев, М. П. Погодин, Ознобишин, Томашевский, Алек. С. Норов, Андр. Н. Муравьев и многие другие. Наши заседания были очень живы, и некоторые из них даже блестящи и удостаивались присутствия всеми любимого и уважаемого Московского генерал-губернатора кн. Д. В. Голицына, Ив. Ив. Дмитриева и других знаменитостей. Тут изящная словесность стояла на первом плане; философия, история и другие науки только украдкой, от времени до времени, осмеливались подавать свой голос. Мне удалось там прочесть некоторые переводы из Фукидида и Платона и отрывки из «Истории Петра I», которою тогда я с любовью занимался.

Другое общество было особенно замечательно: оно собиралось тайно, и об его существовании мы никому не говорили. Членами его были: кн. Одоевский, Ив. Киреевский, Дм. Веневитинов, Рожалин и я. Тут господствовала немецкая философия, т. е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут мы иногда читали наши философские сочинения; но всего чаще и по большей части беседовали о прочтенных нами творениях немецких любомудров. Начала, на которых должны быть основаны всякие человеческие знания, составляли преимущественный предмет наших бесед; христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для нас, любомудров. Мы особенно высоко ценили Спинозу, и его творения мы считали много выше Евангелия и других священных писаний. — Мы собирались у кн. Одоевского, в доме Ланской (ныне Римского-Корсакова в Газетном переулке). Он председательствовал, а Д. Веневитинов всего более говорил и своими речами часто приводил нас в восторг. Эти беседы продолжались до 14 декабря 1825 года, когда мы сочли необходимым их прекратить, как потому, что не хотели навлечь на себя подозрение полиции, так и потому, что политические события сосредоточивали на себе все наше внимание. Живо помню, как после этого несчастного числа князь Одоевский нас созвал и с особенной торжественностью предал огню в своем камине и устав и протоколы нашего Общества любомудрия. Но возвратимся несколько вспять и расскажем о положении дел в последние годы царствования императора Александра I. <…>

Неудовольствие было сильное и всеобщее. Никогда не забуду одного вечера, проведенного мною, 18-летним юношею, у внучатого моего брата Мих. Мих. Нарышкина; это было в феврале или марте 1825 года. На этом вечере были: Рылеев, кн. Оболенский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические думы; а все свободно говорили о необходимости d'en finir avec ce gouvemement. Этот вечер произвел на меня сильное впечатление; и я, на другой же день утром, сообщил все слышанное Ив. Киреевскому, и с ним вместе мы отправились к Дм. Веневитинову, у которого жил тогда Рожалин, только что окончивший университетский курс со степенью кандидата. Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления. Вследствие этого мы с особенною жадностью налегли на сочинения Бенжамена Констана, Рое-Коллара и других французских политических писателей; и на время немецкая философия сошла у нас с первого плана. <…>

Между получением известий о кончине императора Александра и о происшествиях 14-го декабря мы часто, почти ежедневно, собирались у М. М. Нарышкина, у которого сосредоточивались все доходившие до Москвы слухи и известия из Петербурга. Толкам не было границ. Не забуду никогда одного бывшего в то время разговора о том, что нужно сделать в Москве в случае получения благоприятных известий из Петербурга. Один из присутствовавших на этих беседах — кн. Николай Иванович Трубецкой (точно он, а не иной кто-либо — хотя это и невероятно, однако верно: вот как люди меняются!), адъютант гр. П. А. Толстого, тогда командовавшего корпусом, расположенным в Москве и ее окрестностях, брался доставить своего начальника, связанного по рукам и ногам. <…> Предложениям и прениям не было конца; а мне, юноше, казалось, что для России уже наступил великий 1789 год. <…>