Изменить стиль страницы

Все это мы сочли необходимым сказать прежде, нежели приступим к сочинениям князя Одоевского. Во введении к этим сочинениям мы встречаем те вопросы, которые волновали любознательную душу автора, те задачи, которые хочет распознавать просвещенный ум человека и на которые не дает ответа обыкновенный способ познания. В этом введении высказывается и идея сочинения. Вот она:

«Во все эпохи душа человека стремлением необоримой силы, невольно, как магнит к северу, обращается к задачам, которых разрешение скрывается в глубине таинственных стихий, образующих и связывающих жизнь духовную и жизнь вещественную; ничто не останавливает сего стремления: ни житейские печали и радости, ни мятежная деятельность, ни суетное созерцание; сие стремление столь постоянно, что иногда кажется, оно происходит независимо от воли человека, подобно физическим отправлениям; проходят столетия, все поглощается временем: понятия, нравы, привычки, направление, образ действования, вся прошедшая жизнь тонет в недосягаемой глубине, а чудесная задача всплывает над усопшим миром; после долгой борьбы, сомнений, насмешек новое поколение, подобно прежнему, им осмеянному, испытует глубину тех же таинственных стихий; течение вновь разнообразит имена их, изменяет и понятие об оных, но не изменяет ни их существа, ни их образа действия; вечно юные, вечно мощные, они постоянно пребывают в первозданной своей девственности, и их дивная гармония внятно слышится посреди бурь, столь часто возмущающих сердце человека. Для объяснения великого смысла сих великих деятелей естествоиспытатель вопрошает произведения вещественного мира, сии символы вещественной жизни, историк — живые символы, внесенные в летописи народов, поэт — живые символы души своей».

Чтобы еще более видеть, что хотел описать в своем сочинении автор, выпишем еще несколько строк, чтобы лучше показать, выполнил ли он заданную себе задачу:

«Наш XIX век называют просвещенным, но в самом ли деле мы счастливее того рыбака, который некогда, может быть, в этом самом месте, где теперь пестреет газовая толпа (эти рассуждения происходили на бале), расстилал свои сети?» Что вокруг нас?

«Зачем мятутся народы? Зачем, как снежную пыль, разносит их вихорь? Зачем плачет младенец, терзается юноша, унывает старец? Зачем общество враждует с обществом и еще с каждым из своих членов? Зачем железо рассекает связи любви и дружбы? Зачем преступление и несчастие считается необходимою буквою в математической формуле общества?»

«Являются народы на поприще жизни, блещут славою, наполняют собою страницы истории и вдруг слабеют, приходят в какое-то беснование, как строители вавилонской башни, — и имя их с трудом отыскивает чужеземный археолог посреди пыльных хартий».

«Здесь общество страждет, ибо нет среди его сильного духа, который смирил бы порочные страсти, а благородные направил к благу».

«Здесь общество изгоняет гения, явившегося ему на славу, — и вероломный друг, в угоду обществу, предает позору память великого человека».

«Здесь движутся все силы духа и вещества; воображение, ум, воля напряжены — время и пространство обращены в ничто, пирует воля человека, а общество страждет и грустно чует приближение своей кончины».

«Здесь, в стоячем болоте, засыпают силы; как взнузданный конь, человек прилежно вертит все одно и то же колесо общественной машины, каждый день слепнет все более и более, а машина полуразрушилась: одно движение молодого соседа, и исчезло стотысячелетнее царство».

«Везде вражда, смешение языков, казни без преступления и преступления без казни, и на конце поприща — смерть, ничтожество. Смерть народа… страшное слово!

„Закон природы!“ — говорит один.

„Формы правления!“ — говорит другой.

„Недостаток просвещения!“

„Отсутствие религиозного чувства!“

„Фанатизм“».

«Но кто вы, вы, гордые истолкователи таинств жизни? Я не верю вам и не имею права не верить! Не чисты слова ваши, под ними скрываются еще менее чистые мысли».

«Ты говоришь мне о законе природы; но как угадал ты его, пророк непризнанный? Где твое знамение?»

«Ты говоришь мне о пользе просвещения! Но твои руки окровавлены!»

«Ты говоришь мне о вреде просвещения! Но ты косноязычен, твои мысли не вяжутся одна с другою, природа темна для тебя, ты сам не понимаешь себя!»

«Ты говоришь мне о форме правления! Но где та форма, которою ты доволен?»

«Ты говоришь мне о религиозном чувстве! Но смотри, черное платье твое опалено костром, на котором терзается брат твой; его стенания невольно вырываются из твоей гортани, вместе с твоей сладкою речью!»

«Ты говоришь мне о фанатизме? Но смотри — душа твоя обратилась в паровую машину. Я вижу в тебе винты и колеса, но жизни не вижу!»

«Прочь, оглашенные! Не чисты слова ваши: в них дышат темные страсти! Не вам оторваться от житейского праха, не вам проникнуть в глубину жизни! В пустыне души вашей веют тлетворные ветры, ходит черная язва и ни одно чувство не остается незараженным!»

«Не вам, дряхлые сыны дряхлых отцов, просветить ум наш! Мы знаем вас, как вы нас не знаете; мы в тишине наблюдаем ваше рождение, ваши болезни и предвидим вашу кончину. Мы плакали и смеялись над вами, мы знаем ваше прошедшее… Но знаем ли будущее?»

Следовательно, вот та картина, которая представлялась автору и которую он допрашивает. Заданную задачу должно решать. Посмотрим, какое лекарство найдем мы в книге против всех исчисляемых зол общества. А эти бедствия общественные велики; над устранением их давно трудится человек, но они постоянно живут вместе с человечеством. Как плоды долголетних трудов человека, возникли науки. Но эти науки недостаточны, и автор исчисляет, чем несовершенна медицина, математика, физика, химия, астрономия, законы общественные, политическая экономия. Мы согласны с ним, что всякое дело рук человеческих несовершенно, потому что сам человек несовершенен; но чтобы доказать недостаточность наук, необходимо разобрать все начала каждой науки, показать шаткость каждого начала, сказать, в чем именно заключается ошибка. Одним словом, науку должна судить наука, иначе ничего не будет доказано. А в этом, кажется, и состоит ошибка автора; видя несовершенство и уклонение от настоящего пункта, он проникнут благородным негодованием, он хочет исправить недостатки, но в этом случае одного чувства негодования еще недостаточно для того, чтоб опровергнуть систему…

Мы говорим, что мысль человека, в полном ее развитии, не может развязать многих вопросов жизни человеческой. Следовательно, что остается делать? Верить — чего доказать нельзя за недостатком основания, того и доказывать не должно. Затем остается облечь верование в форму; это дело воображения каждого человека. Здесь дело индивидуальности, дело частного воззрения. Следовательно, наука, как нечто общее, как начало, примиряющее частности, не имеет к мистицизму никакого родственного отношения…

Обращаемся к сделанному нами вопросу: можно ли, на основании мистицизма, создать чисто литературное, общедоступное произведение?

Был век, повторяем мы, когда чудесное нравилось: это был такой период развития человека, когда воображение заменяло ум, фантастические образы заменяли наблюдательность. Тогда фантастический элемент был законным, необходимым, естественным. Но средние века миновали, с ними миновалась и мистика. Мы требуем теперь, да и всегда, кажется, будем требовать от литературы выражения общества, его развития, духа народа; требуем, чтобы писатель в произведении передал все возможные изгибы сердца человеческого, чтоб он представил мир, который бы каждый, положа руку на сердце, поверил собственною страстью, собственным волнением. А как поверите вы мистическую слабость человека? Она относится лично к какому-нибудь человеку и имеет у него свою историю, свое значение. Чувству и мысли даны законы; но мистицизм многим может казаться странностью; все, что можно о нем сказать, будет составлять для человека образованного анекдот, который никто не вправе ни отвергнуть, ни принять и который вправе каждый или принять, или отвергнуть. Только низшие классы общества, которые и в наше время стоят в отношении к развитию не слишком высоко, создают поверья и легенды и ими стараются объяснить какие-либо факты жизни духовной и природы, и тогда эти легенды и поверья законные, как выражение верований народных; образованный человек только и может смотреть на них с этой стороны. В литературном же произведении, когда вы будете заинтересованы разыгрывающеюся страстью человека или будете следить за развитием его характера, и вдруг вам наговорят чего-то непонятного, выведут на сцену духа, — вы ничего не поймете, скажете: может быть, это и правда, да только мы этого не можем проверить на самих себя. Одним словом, интерес литературный никогда не может быть основан на мистицизме…