Женщины в очереди тоже расшумелись, но трудно было понять, на чьей они стороне. Ладно хоть «чертушка» больше не лез, словно весь этот шум не касался его.
Но когда подошла его очередь, мальчик долго, дольше обычного, выбирал заказанные им два арбуза.
— Етут будют у норме, — сказал он с доброй улыбкой. — И етут хороший. — И смотрел, как сестра взвешивает их, точно следил за ней, чтоб она не обманула.
— Сам ты из подворотни! — кричит старая, не уставая в злом своем деле. — С дурой своей крашеной. Ишь ты! Бандит несчастный! Нахал какой! Самого тебя пороть надо! Из подворотни! Сам ты из подворотни, — кричит она в спину Игорю Черёмину, уносящему в растянувшейся авоське два арбуза и не обращавшему внимания на старушку.
Опять троллейбус гудит электромотором, увозя Черёмина с Нелей от опасности, которая грозила ему. Неля радостно жмется к нему поневоле, потому что людей в «девятке» много и в салоне тесно.
— Давай подержу арбузы, — говорит она «чертушке», прижатая к его груди. — Рука, наверно, устала.
Пахнет от нее духами и помадой, лицо ее совсем рядом, глаза прозрачные, как топазовые камушки, и ничего в них, кроме глубинного света радости. Говорит она тихо, с интимной той интонацией, какая возможна только в полной уединенности. Живая масса людей, сдавившая, их со всех сторон, словно бы только на руку ей, как ночная тьма, в тишине которой можно говорить чуть слышно, зная, что все ее слова прольются в душу любимого человека.
— Надо же, какая злая женщина, — говорит она, наслаждаясь полной уединенностью и зная, что они снова едут в сторону ВДНХ, что «чертушка» с ней рядом и так близко, так плотно прижат к ней, что, может быть, в нем сейчас тоже туманятся в голове воспоминания о прошлой их любви, о такой же вот близости, когда они целовались с ним под цветущей сиренью, на лавочке, около старого деревянного дома, который давно уже сломан и на месте которого построен «универсам».
— Ладно, что злая, — отвечает притихший и, видимо, недовольный собой «чертушка», — главное, вредная. Парень дурашливый, недоразвитый, может, отец был алкоголиком, а и то умнее ее. Разве можно о матери так говорить! Наглая, как чекушка. Маленькая, а вредная.
— Ты, Игорек, — говорит Неля с придыханием, кто-то уж очень сильно давит ей в спину. — Ты тоже, конечно, погорячился.
— А я зверею, когда люди злые к людям. Не могу! Какой урок она парню преподнесла! «Мать скрежещет. Одному лучше». Надо же такое сказать! Когда слышу такое, у меня душа, как тот самый парашют, который не раскрылся. Падаю и ничего не могу поделать. Знаю, что падаю и разобьюсь обязательно, за кольцо дергаю, а душа не раскрывается. Все в комок сжато.
— Мне страшно за тебя было. Я думала, она сейчас милицию позовет.
— Ну и что милицию! В милиции тоже не дураки. Хотя, конечно, старая женщина, а я пацан по сравнению с ней. Обвинили бы, конечно, меня.
— Вот я и боялась.
— А тебе-то что? — с ухмылкой спрашивает он, отстраняясь от ее лица, от которого так резко пахнет белой сиренью, что трудно дышать. Смотрит на нее, откинув голову. — Тебе-то зачем?
— А ты не знаешь? — грустно отвечает Неля Солдатенкова. — Ох, чертушка, чертушка!
Садовая скамейка с выгнутой спинкой окрашена в зеленый цвет. Краска облупилась на планках. Но зато сухая и теплая от солнца. Над скамейкой нависли тяжелые гроздья оранжевой рябины. Арбуз, разрезанный перочинным ножом и нарезанный большими ломтями, душист и сладок, красный с чернеющими, отшлифованными зернами, он в самой середке искрится сахаристым инеем.
Сидят молча на этой теплой скамейке, греясь в горячих лучах солнца, и едят, нет, пьют, давя языком нежную, тихо пошептывающую во рту ломкую и сочную красноту спелого арбуза, сплевывая зерна в кулак, бросая корки в цементную урну, стоящую рядом со скамейкой. Изредка поглядывают друг на друга, оба с мокрыми от арбузного сока, порозовевшими щеками.
— Ты небось и вкуса-то его не чувствуешь, — говорит «чертушка».
— Почему?
— Что ты за почемучка такая? Неужели непонятно?! Губы в помаде, руки духами пахнут. Какой же тут вкус? Ты раньше вроде бы не красилась.
— Сейчас это модно. Я привыкла, — отвечает Нелька без всякой обиды в голосе. — Я теперь не замечаю совсем, как пахнет помада.
— А зачем тебе это нужно?
— Я ж говорю, модно! Не старуха еще.
— Тебе не идет. Глаза синькой намазала? У тебя ж они карие, а ты синей краской. Ешь арбуз!
— Я ем. А какой же надо?
— Не знаю. Посоветуйся с кем-нибудь. Я тебе не советчик. Или, например, волосы. У тебя они раньше рыжеватые были. А теперь черные. Тебе черный цвет совсем не идет, если уж честно сказать.
— Какой ты вредный, оказывается.
— Я тебе как друг говорю. Хочешь, слушай, хочешь, нет. Тебе никто другой про это не скажет. И не обижайся. Ешь арбуз.
— Я не обижаюсь, Игорек.
И она опять утопает лицом в большом ломте арбуза. Руки от его сладости липкие, лицо тоже липкое. Желтые осы вьются над арбузом и над урной.
— Видала, какой арбузик парень подобрал. А я сам никогда не умел. Принесешь домой, а он розовый и не сладкий совсем.
— Надо по хвостику выбирать. Если хвостик высох, значит — спелый. Игорек, — говорит она, глядя на него подслащенным взглядом выпуклых глаз. — Я тебя все время спросить хочу. Ты меня часто вспоминаешь?
— Еще бы!!
— А что значит «еще бы»? Ты как-то так сказал, что вроде бы… не знаю… Нехорошо как-то сказал.
— Вспоминаю, вспоминаю. Попробуй тут не вспомни! Ты, Нелька, зря все это тянешь, влюбись в кого-нибудь. Хочешь, я тебя с одним хорошим парнем познакомлю?
— Ну, Игорек, — опять с укоризной тянет она.
— Пойми, у меня жена, у меня ребенок. Я семейный человек. Чего ты добиваешься? Хочешь разбить семью? Не получится. Ты ж меня знаешь. У меня ж ребенок!
Неля Солдатенкова смотрит на осу, которая суетливо толчется на мякоти арбузного ломтя, который она держит в руках, глаза ее наливаются слезами. Одна, две, четыре крупные слезинки падают вниз.
— Нет, — говорит она. — Ты не думай, я не плачу. Это просто так. Я, Игорек, и сама не знаю, чего я добиваюсь. У меня никакой жизни нет без тебя. Ну никакой! Я даже думаю иногда, и даже мне смешно, когда слышу, что люди боятся умереть, что они боятся смерти. А я совсем не боюсь. Я даже не понимаю, чего хорошего в жизни, если тебя нет со мной. Я только и живу, когда тебя вижу.
Зубы у нее чистые, голубые, и кажется, что они у нее ненастоящие. Что-то в ней есть очень привлекательное, если как следует вглядеться. Она одна из тех женщин, с которой если долго ехать в одном купе или работать вместе, то рано или поздно начинает нравиться, начинает казаться единственной в своем роде красавицей. Но слишком она старается быть красивой! В заботах этих красота ее тает.
— Не знаю, что тебе сказать на это, — выдавливает из себя смущенный и совершенно убитый ее признанием Игорь Черёмин. — Хочешь еще арбуза? Ты на меня не смотри, ешь, я наелся, больше не могу.
— Спасибо, Игорек, я тоже не могу больше. А ты это не выбрасывай, — оживленно говорит она, отбирая у него чуть ли не половину недоеденного арбуза. — Давай я его понесу. Сейчас где-нибудь купим газету, завернем, и ты принесешь домой. Такой вкусный арбуз — и выбрасывать! Может, другой и не такой вкусный. А насчет этого… — со вздохом говорит Неля Солдатенкова, обуянная разрушительной любовью к своему «чертушке», — мне ничего не надо говорить. Тут словами не поможешь. Я ведь все понимаю.
Она и жалостливо, и благодарно взглядывает на него, как на чудо, которое вот-вот готово обернуться из яви в сон, и поднимается со скамейки, многозначительно качая головой.
Гудят электромашины, стучат молотки, остро пахнет сапожным клеем в мастерской срочного ремонта обуви. Парень в офицерской рубашке с засученными рукавами мажет придиристым, густым клеем зачищенные подметки мужских ботинок, хохмит и веселится между делом, будто работа для него наслаждение, отдых от житейских забот, улыбка не сходит с его лица. Лицо его, заметное среди других лиц, хоть и не значительно, не отягощено глубокой думой, но красота его в том-то и заключается, что он не знает и не догадывается о ней. Рассыпает направо и налево грубоватые свои шутки, зная, что ни у кого не вызовет неприязни и никому не нанесет обиды.