Изменить стиль страницы

На автобусной станции картина привычно удручающая. В согласии с принципом социалистической экономии, автобусы не должны ждать людей, — это люди должны ждать автобусов. Сотни людей, разморенных жарой, с корзинами и мешками, ждут, когда подадут нужный номер. Не исключено, что они везут яйца, булки, крупу или колбасу из самой Москвы. Ибо, как известно, схема распределения сельскохозяйственной продукции такова, что плоды со всей страны доставляют в Москву, а оттуда народ распространяет еду самовывозом. Но так мы с нашими духовными потребностями и до ночи не попадем куда надо. Ну что же, я отправляюсь к начальнику, пробиваюсь…

— У меня группа художников из Эстонии, — говорю я вполголоса, где‑то в малой октаве, глядя автобусному боссу прямо в глаза.

— Пройдемте, товарищ.

Мы пробираемся в кассу через потайную дверь, мне отматывают необходимое количество билетов, выходим через заднее крыльцо, начальник, скрываясь от народного гнева, ведет нас тылами к пустому автобусу, относительно которого только ему одному известно, что через пятнадцать минут он отправится в сторону Боголюбова. Минут через сорок мы на месте.

По легенде, великий князь Андрей Юрьевич вез однажды из Киева в Суздаль драгоценную икону Богородицы, греческой работы. Верстах в одиннадцати от Владимира телега с иконой стала. Кони ни под каким видом не желали идти дальше. Это был знак. На месте остановки князь поставил монастырь, замок и церковь. Замок, укрепленный на западный манер, стал любимым домом князя. Нынче от времен Андрея Боголюбского осталось немногое — стертые валы укреплений, часть башни и ворота двенадцатого века, украшенные неведомо как забредшей сюда с Запада романской аркатурой. В этой башне, когда понадобилось, и прикончили князя родичи — заговорщики.

Место, указанное лошадьми по велению свыше, было выбрано удачно. Замок с одной стороны красиво вознесен над обширным, уходящим вдаль низким, плоским лугом, на котором там, вдали, вырисовывается другая церковь, посвященная Богородице, — одинокий белокаменный кристалл Покрова на Нерли. Туда мы и отправились. Освещенная закатным солнцем целомудренно белая, благородных пропорций церковь хорошо завершала этот не зря прожитый день.

Далее мы позволили себе не спешить. Уютная речушка Нерль искусительно журчала в наступивших сумерках, и — парни налево за кусты, девушки направо, за церковь! — все омылись в прохладных исторических струях.

Поздний обратный автобус, впрочем, вернул нас в плотные и потные слои бытия. Приближаясь к гостинице, мы вспомнили, что ничего не ели с утра, разве что на автобусной станции кое‑кто успел пожевать купленный в будке жесткий тещин язык, запивая теплой газировкой. Мы бросились к гостиничному ресторану, но не тут‑то было.

— Всё, товарищи, мы закрываемся, закрываемся…

— Девушки, — говорю я, — это художники из Эстонии! Мы с самого утра голодаем!

Я знаю, чего вы ждете. Вы ждете, что волшебное слово на этот раз не сработает. Потому что у них рабочий день кончился. Натоптались, хватит. Вовремя надо приходить. Ездят тут всякие, порядка не знают. Официантки и поварихи тоже люди. Завтра приходите — получите. Так вот, ничего этого не было. В заколдованном Владимире летом шестьдесят пятого года еще жива была российская всемирная отзывчивость. Утомленные официантки, поварихи и буфетчицы впустили нас в опустевший и уже прибранный ресторан, заперли двери изнутри — и минут эдак через двадцать на длинном столе стояли закуски, бутылки с грузинским вином, дымилось фирменное мясо в горшочках, — Боже, какое это было мясо! Сами труженицы, уж совсем патриархально, не побрезговали нашим обществом.

После пиршества мы долго гуляли под среднерусским звездным небом.

Наутро мы перебрались в Суздаль и уплатили заслуженную дань суздальской старине. Среди дня, ближе к вечеру, понадобилось отобедать.

— У меня тут группа художников из Эстонии, — начал было я… Увы, в Суздале цивилизация уже распустила свои железные цветы. В порядке общей очереди, граждане. И мы прождали на солнцепеке добрых полтора часа, чтобы вкусить от изделий тамошнего кошмарного общепита.

Ночной поезд повез нас назад в Москву. Наш вагон был почему‑то почти пуст. Спать никто не хотел, все сбились в одно купе ради беседы. А меня повело на рассказы о тех недавних временах, которые для меня были прожитой и пережитой реальностью, а для этих молодых ребят — уже историей. И то — группа состояла, если я верно помню, из одних эстонских студентов. Ну, может, еще был кто‑то из литовцев или латышей. Это важно, поскольку ментальность другая. Конечно, нетрудно подсчитать, что двадцати — двадцатипятилетние эстонские ребята учились уже в советской — или перекроенной на советский манер — школе и вообще вступали в сознательную жизнь при советских порядках. И тем не менее я рассказывал об истории, которая, хотя и обрушилась на них, не была их историей. Невидимая преграда делала для них этот опыт чужим. Тем интересней было слушать свидетеля.

Говорили о Сталине и сталинских временах. И я, к месту, вспомнил рассказ, который тогда передавался лишь в устной форме. Позднее, в постперестроечные времена, его, помнится, где‑то опубликовали — с вариациями, которые неизбежны при трансляции фольклорных текстов. Я приведу его здесь, как слышал и излагал тогда. Мы уже уговаривались однажды, что степень истинности значения не имеет.

Быль эта была о Поскребышеве, многолетнем секретаре Сталина.

После смерти хозяина, который, кажется, прогнал его еще при жизни, Поскребышев пользовался надлежащими и необходимыми для коммуниста его уровня благами — ну, там, пристойное жилье, дача, машина, кремлевские пайки и обслуга, кремлевская медицина, барские санатории… И вот, заслуженный человек отдыхает в Барвихе. Но времена хрущевские, и другие высокопоставленные коммунисты, во избежание ненужных разговоров, несколько сторонятся верного сталинского пса. А он, оказывается, живой человек, он травмирован таким отношением, граничащим с изоляцией. И однажды, не стерпев обиды, говорит соседям по обеденному столу, что вы, мол, не хотите со мной дела иметь. А хотите знать, как мы при Сталине жили? Я вам расскажу.

И рассказывает.

Я, говорит, приходил на работу рано, раньше Сталина. Когда Сталин появлялся в своем кабинете, он обычно вызывал меня к себе, вручал мне список и говорил: оформыть! Это был его личный список тех, кого надлежало немедленно посадить. Я брал список и оформлял как надо.

Однажды он так вызывает меня к себе и дает мне лист бумаги, почти чистый, там только одна фамилия. Я еще подумал, что вот какой он добрый сегодня. Выхожу, сажусь за стол, читаю. А там написано: Поскребышева, Бронислава Соломоновна[29].

Что делать, думаю. Пойду, буду его умолять. Захожу в кабинет, падаю на колени, ползу к нему. Товарищ Сталин, говорю, со слезами говорю, пощадите, жена моя… А Сталин говорит — оформыть!

И я оформил.

Ночью пришел в пустой дом.

На другое утро Сталин вызывает меня к себе, смотрит на меня так сочувственно и, прежде чем вручить список, спрашивает:

— Что это ты, Поскребышев, сегодня такой грустный, а? Нездоровится, что ли?

— Так, товарищ Сталин, — говорю, — ведь моя жена…

— А, жена? Большое дело — жена! Ничего, не огорчайся, мы тебе другую жену найдем. Еще лучшую. Работай спокойно…

Когда я вернулся с работы, на кухне у меня хозяйничала незнакомая женщина.

Тут Поскребышев умолк.

— Ну, а что дальше? — спросили соседи по столу.

— Что дальше? Да ничего… Я с ней живу до сих пор.

Такую историю, среди прочих, я рассказал в ту ночь студентам.

Утром, приехавши в Москву, я объявил свободный день: отсыпайтесь, бродите сами как угодно. Назавтра встречаемся там‑то — в утренней программе у нас будет Новодевичий монастырь, Новодевичье кладбище…

* * *

Перед смертью все равны, но кладбища врозь. Новодевичье — для высших и лучших. Они, высшие и лучшие, тоже смертны, и элитарное кладбище постепенно переполняется. К тому времени, когда мы его посетили, оно уже выплеснулось за прежнюю ограду. Сейчас, возможно, возведены новые ограды — так и Москва постепенно выходила из себя: Кремль, Китай — город, Белый город, Скородом, окружная дорога… Мы, естественно, начали с внешнего кладбища, относительно нового.

вернуться

29

Жена Поскребышева Бронислава Соломоновна была сестрой жены Седова, сына Троцкого. Чего еще можно хотеть! Она провела три года в тюрьме и затем была расстреляна за шпионаж.