Изменить стиль страницы

Командующий обязан быть психологом и угадывать тайные желания своих подчиненных.

— Хочу, товарищ генерал.

Попов был высокий, крупный, широкий в кости мужик. И молодая его жена была здоровенная собой. И в спальне вся мебель соответствовала — как у Собакевича. Генерал достал из циклопического шкафа парадный мундир — весь, от шеи до стыда, в орденах и медалях, отечественных и иностранных. Как в броне.

— Ну что, хорош?

Мундир был и вправду хорош, ничего не скажешь. А демонстрация была не без повода. В тот день Попов получил еще два польских ордена, которые пришлось привинтить уже совсем внизу. Ну, хотелось хоть кому‑нибудь показать. Все‑таки. Простим ему эту слабость — тем более что уроки скрипичной игры этим и завершились. Мне случалось еще приближаться к дворцу командующего, но по другим поводам.

* * *

В ансамбле песни и пляски 43–й армии имелось все необходимое и достаточное для такого рода художественных коллективов. Был начальник, Иван Иваныч Чемезов, капитан, тот самый, который, не зная меня, стал защищать мои интересы и выпросил меня у генерала Щеглова на 23 февраля. Он был добрый и славный человек, и ансамбль под его крылом существовал спокойно и достаточно благополучно. Костяк составлял группа музыкантов — два — три скрипача, контрабас, разного рода духовики, ударник, аккордеонистка, всё прожженные профессионалы, на все руки мастера. Собравшись на репетуху, спрашивали, чего лабаем, a cлaбаmь умели что угодно. Был замечательный, на грани гениальности, джазовый пианист, тот, который не знал нотной грамоте, слухач, Жора Иоанисян. Он лaбάл джаз как дьявол; я подсмотрел у него множество секретов. Был небольшой, но достаточно слаженный хор с грамотным руководителем. Были солисты. Исполнительница русских народных песен имела низкое и хрипловатое этнографическое контральто и необходимого формата бюст, который полагается подпирать вручную во время исполнения. На одном из наших концертов, в момент, когда я был не занят и был в зале, сидевший рядом поляк, увидев ее на сцене, побледнел и зашептал мне в ухо: «Если я правильно помню, это по — русски называется грудь колесом, да?» Был парень, Володя Рожнятовский, которого природа наградила сильным баритоном и прекрасным слухом. Он был музыкально неграмотен, но быстро схватывал мотивчик и выучивал слова, мы с ним занимались регулярно (вот где сгодился нотный пианист!) и успешно выступали в шаляпинском репертуаре — от русской удали до куплетов Мефистофеля. Володька был маленького роста, коренаст, сильно курнос, с низким лбом и маленькими глазками — такими древние греки изображали сатиров и подобных им существ низшего ранга. Чтобы довершить сходство с мифическими обитателями лесов, природа преподнесла ему еще один дар, вполне сатирического свойства. Об этом даре ходили легенды — и несколько оголодавшая женская половина населения Щецинка, независимо от гражданства и национальной принадлежности, не давала Володьке прохода. Мужичок он был крепкий, но случались утра, когда он еле держался на ногах.

Да, разумеется, имелась танцевальная группа, без этого невозможен «Ансамбль песни и пляски 43–й армии». Так вот, о пляске.

Еще в те дни, когда я на сцене пустого офицерского зала готовился к своему первому выступлению, я заметил однажды, что из закулисной тьмы меня стали разглядывать чьи‑то глаза. Это была балерина — балетмейстер — постановщик ансамбля, Ольга Николаевна Ракитяньска — Деплер. Лет ей было этак 27, но за спиной была сложная биография. Она начинала свою карьеру на сцене одесского оперного театра. Начинала, видимо, успешно, ибо спустя/некоторое время стала примой — балериной оперного театра в Харькове. Там ее застала война — и то ли нечаянно, то ли как, но бежать из Харькова она не успела. Танцевала в оккупированном Харькове, а затем то ли ее увезли, то ли сама уехала в Германию, где тоже танцевала, так как больше ничего делать не умела. Видимо, там она вышла замуж и родила дочку. Может быть, она вышла замуж еще в Харькове — и там родила дочку. Я подробно не расспрашивал. Ее нашли советские войска и освободили в лагерь, вместе с дочкой и свекровью. Муж пребывал где‑то в Германии, его судьба проступала в ее рассказах неясно. В лагере ее разыскали власти — и привлекли в ансамбль. То есть, числилась она за лагерем, но, будучи специалистом редкой квалификации, жила и работала в Щецинке, как бы на вольных хлебах. В лагере, для верности, оставалась маленькая дочурка с бабушкой. Каждый раз, когда Ольга съедала что‑нибудь вкусное, она вздыхала: ах, моя бедная крошечка…

У Ольги был друг — бравый майор, адъютант командующего. Это было красиво, более того, это было правильно: у главного генерала — красавец адъютант, у адъютанта — любовница балерина. Для Ольги это тоже было полезно, ибо как‑то укрепляло ее неясный статус.

Как только состоялось знакомство, Ольга стала меня расспрашивать о событиях культурной жизни на родине, которой она как бы несколько изменила. Рассказывая о том о сем, я не мог миновать недавний конкурс музыкантов — исполнителей. Когда я назвал имя Святослава Рихтера, Ольга всплеснула руками и воскликнула: Светик!

Светик был влюблен в нее, когда она танцевала в одесском оперном театре, отец Светика служил там органистом. Это правда. Узнав про Рихтера, она захотела немедленно ему написать. Я посоветовал ей послать письмо на адрес Московской консерватории. Рихтер отвечал ей длинными теплыми письмами, одно она дала мне прочесть.

Ольга жила там же, в доме офицеров, этажом ниже, мы оба трудились в ансамбле и дружили. Этого было достаточно, чтобы население советской колонии нас заподозрило. Я вообще‑то, вопреки модному поветрию, не собираюсь разговаривать на подобные темы. Но сейчас надо сделать исключение, поскольку без необходимых разъяснений дальнейший рассказ может быть неверно понят. Так вот, ничего такого не было и быть не могло. Во — первых, Ольга была старая — ей было, как я сказал, лет 27, а то и все 28. Кроме того, она была балерина и потому, или еще почему‑то, у нее заметно выдавались косточки на ногах, у основания большого пальца. Это уж и вовсе пресекало любое искушение. Все, сюжет исчерпан.

Я как генеральский пианист пользовался известными послаблениями. Нам, советским офицерам, настоятельно не рекомендовалось вступать в контакт с местным населением. Я на эти рекомендации не обращал внимания, но меня никто не наказывал за это и даже не предупреждал.

Одним из моих местных знакомых оказался пан Гурвич. Панство Гурвич уцелело, потому что успело бежать в советский тыл. Но оставаться там им не захотелось — и после войны они немедленно вернулись в Польшу, на западные земли, где все было ничье и можно было развернуться. Пан был человек тучный, с очень большим животом, и сильно напоминал капиталиста с советских плакатов 20–х годов. Он и был капиталистом: ему принадлежала большая «кавъярня», т. е. кофейня, и примыкающий к ней «Огрудек Адрия», то есть сад «Адрия». Капитализм Гурвича был диалектическим — в согласии с духом времени, ибо перспективы социального устройства послевоенной Польши были туманны. Поэтому огрудек с кавъярней были записаны на пани Гурвич, ну — на всякий случай, а сам пан скромно служил в государственном учреждении, кажется — в мэрии, и к годовщине свободной Польши получил орден.

Пан Гурвич, естественно, размышлял о способах увеличения доходов своей жены. И тут ему пришла в голову интересная мысль. Огрудек у них был обширный, в центре была сооружена сцена с защитно — акустической раковиной. И он предложил мне устроить сольный вечер. Клавирабенд в саду. Это было увлекательно, но непонятно юридически. Пришлось справиться в политотделе, может ли офицер Советской армии давать сольные концерты для местного населения. Выяснилось, что может, но не в военной форме. В штатском — можно. Штатского, правда, не было, но удалось кое‑что собрать у людей, у кого пиджачок, у кого даже и галстук. Другая проблема — с репертуаром, на два отделения получалось как бы жидковато, а учить новое было некогда. Я решил пригласить Ольгу — пусть станцует что‑нибудь сольное в первом отделении и что‑нибудь еще — во втором. Заодно заработает малость, ей уж точно не помешает, пошлет гостинец своей бедной крошечке.